Изменить размер шрифта - +
В молчании мы съели салат из сельдерея, потом он медленно утер губы жестким уголком белой накрахмаленной салфетки и заговорил.

– Недавно я получил письмо от некоего мистера В*. Он пишет, что его дочь провела ночь с мальчиком.

Я залился краской. Не доешь я к тому времени закуску, подавился бы.

– Он пишет, что этот мальчик – ты, что это было в Англии прошлым летом, что ей всего четырнадцать лет и это возмутительно. И чтобы не пытался увидеться с ней, не писал и не звонил, даже не думал о ней ни секунды, иначе он подаст на меня в суд за растление малолетней.

– На тебя?

– На меня. До твоего совершеннолетия я за тебя отвечаю. Так что ты напишешь этому господину и пообещаешь ему все, чего он требует. Вот тебе восемьдесят сантимов на марку.

Была середина 1980-х. Мне только что исполнилось пятнадцать, и я был без памяти влюблен в Патрицию. Маленькая, волосы каштановые, большие серые глаза, серые, как небо в дождь, улыбка во весь рот. Был первый раз, робкий, нежданный; смех, слезы, пересохшие губы. А потом – этот удар под дых. Эти восемьдесят сантимов, цена моей трусости едва родившегося мужчины.

Ты не спросишь, хорошо ли мне было, папа? Не примешь меня в свой мир великанов? Не раскроешь объятия, чтобы вместе порадоваться?

Я покинул детство бесславно, вышел через низкую дверцу, пригнувшись от стыда.

Нет, я не спрошу, было ли тебе хорошо. Я ничего не хочу знать, этого нет в природе.

Я потерял тебя, папа, в тот вечер, когда победу одержали наши слабости. В тот вечер началось мое сиротское отрочество.

Потом я смотрел, как ты сосредоточенно резал и жевал вырезку. Ты густо намазал ее горчицей. Мне больше ничего не хотелось. Ни вырезки с кровью, ни твоей нежности. А когда ты глотал, мне казалось, что это немногое хорошее во мне ты кромсал на куски и ел. В тот вечер я почувствовал себя безнадежно пустым. С тех пор никакие твои жесты, взгляды, слова так и не смогли унять эту боль.

Когда я загасил окурок, хлынули слезы. Нашелся отец, которого я наконец оплакивал. Тот отец, которого я лишился в вокзальном ресторане. Тот отец, о котором я так часто мечтал, представляя, что было бы с нами, со всеми нами, раскрой он мне в тот вечер объятия. Поговори он со мной как мужчина с мужчиной. Спроси: ты меня любишь? Тогда идем. Вставай, идем. Я отведу тебя к ней, а если ее отец вздумает нас донимать, я выплесну на него бутылочку пропановой кислоты. Нет, это ж надо! Давай, пошли.

Так я мечтал и смеялся. Смеялся.

 

 

Умерла, умерла, повторяла она, зачем теперь ее хранить? Мертвый ребенок не хранится, сразу гниет. Все разъест гниль, всех, кто любил ее.

Отец, чтобы хоть как-то разрулить ситуацию, счел за благо сам выбрать гроб «Детский» (длиной от метра) из тополя, восемнадцать миллиметров толщиной. На кладбище пошел дождь, обрушив прически присутствующих дам. Слезы стали черными, синими, зелеными, коричневыми, оранжевыми, фиолетовыми – вся гамма косметики Rimmel. Лица женщин походили на детские рисунки: рахитичные деревца, паутина, солнечные лучи, синий дождь, черные колосья. Это вызвало улыбки, даже смех, и то, чему полагалось быть печальным, стало легким и прелестным, как душа маленькой девочки. Моя сестра умерла во сне, и ни семейный врач, ни судебный медик не смогли объяснить, по какой причине. Быть может, ей не пришлась по душе ее полужизнь, быть может, она поняла, что, будучи лишь одним из двух крыльев, обречена летать по кругу.

После кладбища все пошли к нам домой. Ни дать ни взять, сцена из Феллини. Эти женщины с пестрыми лицами. Эти серые мужчины, мокрые и тощие. Все пили, закусывали птифурами от «Монтуа», шампанское развязало языки, сблизило людей.

До чего же грустно, что маленькая девочка вот так ушла. Семь лет, подумать только. Родители не должны хоронить своих детей. А другая? Близняшка? Это Анн, да? Нет.

Быстрый переход