Изменить размер шрифта - +
Вот если бы она причитала или ругала Габриэллу! Но нет, она такая же, как всегда, — спокойная, очень сдержанная, доброжелательная, в голосе всегда чувствуется улыбка.

— Работа, мам. — Никита тоже старается говорить так же, как всегда. — Ничего особенного, день как день, только суматохи больше.

— Видела репортаж по местному каналу. — Мать засмеялась. — Очень смешно придумано, жутковато, но смешно.

— Привезу тебе паука игрушечного.

— Привези. Ты кушал?

Самый обычный разговор, но важнее всего на свете — они разговаривают, в трубке звучит голос матери, потому что был момент, когда Никита почти утратил надежду. Матери только сделали операцию, и он стоял у двери в отделение больницы, прижавшись лбом к стене, и боялся, отчаянно боялся зайти. Потому что там была палата, где на кровати лежала его мать, и была она сама на себя не похожа, словно смерть уже наложила на нее невидимую печать. И он сорвался, потому что мать этого не видела и никто не видел. Вот все время он держался, выглядел спокойным и невозмутимым, даже адвоката это проняло, и он с досадой выпалил: «Неужели вам все равно?!»

Никите не было все равно, в том-то и дело. Но он привык никому не показывать своих настоящих эмоций. Спокойная доброжелательность, что бы ни случилось, — этому он научился у матери и в детстве даже думал, что все идет в мире отлично, ведь мать всегда спокойная, позитивно настроенная и уверена в том, что все будет хорошо. И он понял уже потом, почему мать всегда прятала свои чувства — ради него прежде всего, чтобы не волновать его. А еще потому, что совсем неважно, вообще не имеет значения, насколько тебе тяжело, миру это знать не обязательно, останешься один, плачь, бей посуду, что поплоше, стой на голове, но никто не должен этого ни видеть, ни знать, ни даже заподозрить, что тебя посещают подобные эмоции. Потому что всегда найдется тот, кто повернет это против тебя же.

И он всегда держался, о его выдержке легенды ходили, а тут вдруг сорвался. Не дома, за запертой дверью, а прямо в больничном коридоре, хорошо хоть в уголке рядом с лифтом. Он сам себя презирал за это, но тело отказалось слушаться, и он стоял у стены, стараясь унять дрожь, и что-то тяжелое ворочалось в груди, нарастая болью и тьмой. И он уже не знал, сколько продержится.

И кто-то положил ему руку на плечо.

За спиной стояла высокая полноватая блондинка средних лет.

— С тобой все хорошо?

Что могло быть с ним хорошо? Что вообще теперь могло быть хорошо, кто бы ему тогда сказал! Но он не мог ответить, у него мелко дрожали руки, а язык не слушался. После всего, что на него свалилось, после разговора с адвокатом, почва уходила у него из-под ног, и мать была последним якорем, позволявшим ему держаться, единственным в мире человеком, который поверил ему, поверил безоговорочно, сразу. Но она лежала в реанимации, и он не знал, вернется ли она к нему.

— Так, плохи дела.

Блондинка взяла его за руку и потащила в открытую дверь отделения, и никто не заорал на них «Нельзя без халата! Почему без бахил?!», а медсестра на посту приветливо улыбнулась:

— Привет, Ника. Семеныч у себя.

— Вот спасибо. Ксюнь, а Лариска тут?

— Ага, я скажу, чтоб зашла.

Медсестра лишь вскользь взглянула на странного посетителя, застывшего, как гипсовая статуя, и снова принялась что-то писать, а блондинка Ника потащила Никиту дальше.

— Вот ведь незадача. — Втолкнув его в дверь с надписью «Заведующий хирургическим отделением Круглов Валентин Семенович», она плотно прикрыла за собой дверь. — Садись-ка.

Доктора Круглова, огромного сурового мужика с ручищами как у мясника, Никита сегодня уже видел, и вчера тоже.

Быстрый переход