Вопрос должен был родить живые споры, упорные битвы за мнения, ареною которых должна была сделаться журналистика.
Теперь понятна роль Полевого в нашей литературе. Она условливалась обстоятельствами. По роду своих способностей Полевой имел большое сходство с Карамзиным: его доставало на все – на повесть, на роман, на драму, на стихи, на историю. Но играть первую роль в литературе для него было уже невозможно, потому что тогда был Пушкин, а при истинном великом поэте нельзя играть роль поэта человеку, не рожденному поэтом. Сверх того, Полевой в вопросе о поэзии находился под влиянием Пушкина, как живой практики всех теорий о поэзии; но Пушкин в этом отношении ни с какой стороны не мог находиться ни под чьим влиянием, потому что сам мог черпать идеи из того же источника, который служил всякому журналисту: то есть из личного знакомства с иностранными литературами. В этом отношении Пушкин был одним из образованнейших людей своей эпохи и уж, конечно, не из русских журналов мог учиться и следить за ходом европейского развития.
Но несмотря на это, Полевому предстояла роль деятельная и блестящая, вполне сообразная с его натурою и способностями. Он был рожден на то, чтоб быть журналистом, и был им по призванию, а не по случаю. Чтоб оценить его журнальную деятельность и ее огромное влияние на русскую литературу, необходимо взглянуть на состояние, в котором находилась тогда литература и особенно журналистика. Первые опыты Пушкина огласились во всей России, проникли во все ее захолустья, в которые дотоле проникали только буквари и сонники. Масса читателей увеличилась через это по крайней мере вдесятеро и стала походить на публику. Везде чувствовалась потребность в определенном вкусе, следовательно, и в теории. А этого-то тогда не было. Все авторитеты стояли на неприступной высоте; Сумарокова считали великим писателем; между Ломоносовым и Державиным не видели никакой разницы; басни Крылова считались ниже басен Дмитриева. Великих писателей было без счету, и об них позволялось говорить одни только похвальные фразы, которые давно уже обратились в общие места. Литературные нравы вполне соответствовали таким литературным понятиям. Молодой человек, желавший попасть в писатели, должен был прежде всего найти себе мецената или между знаменитыми писателями, или между знаменитыми покровителями литературы, затем должен был добиться лестной чести – попасть на литературные вечера своего мецената. Там предстоял ему долгий искус: прежде всего он обязан был «не сметь свое суждение иметь»; его дело было слушать умные речи опытных людей, молча или словесно во всем соглашаться с ними. Только со временем, уже приобретя лестную репутацию грибоедовского Молчалина, мог он дерзнуть попросить позволения прочесть свое первое произведение. Прочтя его, он выслушивал критику и советы, обязан был переменять, переправлять и переделывать каждую строку, каждое слово, которое не одобрялось кем-либо из опытных и почтенных знатоков словесности. Сто раз переделанное и переправленное, его детище поступало, наконец, в печать. Еще лет десяток – и литература русская обогащалась в лице этого новицианта или писателем с талантом, но уже без всякой самостоятельности, или дюжинным писакою. Во всяком случае он поступал тогда с благословения своих меценатов в число опытных и знаменитых писателей, и все верили, что он большой писатель, потому что за него ручались не его сочинения, а такие знаменитые авторитеты. Затем он сам попадал в авторитеты и в меценаты и в отношении к другим играл такую же курьезную роль, какую играли в отношении к нему знаменитости, которые «вывели его в люди». Теперь это невероятно, а тогда было так!
Свежо предание, а верится с трудом!
Всякое независимое, самобытное мнение, всякий свежий голос, все, что не отзывалось рутиною, преданием, авторитетом, общим местом, ходячею фразою, – все это считалось ересью, дерзостью, чуть не буйством…
А журналы тогдашние?. |