|
Возле булочной, у начала подъема на гору Святого Давида, грузинский мальчишка, отщипывая край пышки, загляделся на драгунскую форму офицера, его шпоры.
Лермонтов озорно подмигнул из-под козырька кивера. «Вероятно, мальчишки всего света одинаковы, — подумал он. — Разве только в Рязани, неся хлеб домой, они отщипывают от булки, а здесь — от пури. И все-таки, здешние заметно отличаются своей предупредительностью, полной достоинства и никак не похожей на угодничество. А если надо, и плюху дадут — воинственности им не занимать».
— Где могила Грибоедова? — спросил он мальчика, хотя, конечно, и сам знал, куда идти.
— Грибоедов? Туда, — с готовностью показал он рукой вверх, на белеющие стены монастыря.
— Гмадлобт! — по-грузински поблагодарил Лермонтов.
«Мне говорили — „цминда“ означает „незапятнанный“. Чистая, святая гора, — думал Лермонтов, преодолевая подъем. — А Давид — покровитель женщин, и на эту гору в праздники сущее паломничество».
Вчера у него произошел любопытный разговор со знакомым по Петербургу, разжалованным гвардейцем Дмитрием Александровичем Валериановым. Поручик Преображенского полка Валерианов приговорен был в 1826 году к ссылке в Сибирь. В знак лишения его дворянского звания у него над головой разломили шпагу. Через пять лет ссылку заменили солдатской службой на Кавказе. Проездом туда Валерианов останавливался в Петербурге, и тогда-то Михаил Юрьевич познакомился с ним. Валерианов знал несколько языков, отличался добротой, отзывчивостью, и, пожалуй, единственной его слабостью была бесшабашная картежная игра.
В прошлом месяце, за отличие в экспедиции, его произвели в прапорщики, дали по ранению отпуск. Это было его четвертое и самое тяжелое ранение: пуля раздробила правую ключицу.
…Они встретились «у Поля». Валерианов затянул Лермонтова к себе, в домик у Эриванской площади. Пили великолепное местное вино саперави. Лермонтов что-то съязвил по поводу женщин, похожих на летучих мышей, крыльями цепляющихся за все встречное. Тогда Дмитрий Александрович, вдруг ставший торжественным и строгим, спросил:
— Вы знаете Нину Александровну Грибоедову?
— Нет еще. У меня к ней письмо от моей тетушки, Прасковьи Николаевны Ахвердовой.
— Если есть на свете Женщина с большой буквы, то это она! — с величайшей почтительностью в голосе произнес Валерианов, и Лермонтов иронически поглядел на его порозовевшее лицо, распушившиеся светлые волосы.
Валерианов уловил его недоверчивость, протестующе и даже оскорбленно воскликнул:
— Нет, нет… О Нине Александровне нельзя даже помыслить жуирски!.. Что-то есть в ней, начисто отметающее возможность пошленького ухаживания или пустякового слова. Ей поклоняются, как магометане восходящему солнцу. Никто с ней не сравнится: и эта улыбка, как благословение, и грасьезность, и доброта…
Лермонтов снова, на этот раз внимательно, посмотрел на Валерианова. Дмитрий Александрович поднял руку, словно запрещая ему говорить:
— Она не надевает на лицо маску скорби. Скорбь внутри нее… Нина Александровна приветлива, гостеприимна, охотно принимает шутку, по-хорошему снисходительна, даже к увлеченности ею — ведь ей всего двадцать четыре года! — Валерианов поправил стеклышки очков. — Их дом и сейчас — дом открытых дверей. Вдова не обрекла молодежь на вечный траур. Верно, ей легче в молодом шуме… Вы могли бы встретить у нее музыканта графа Девиера, еще совсем недавно — Павла Бестужева…
— А где Марлинский Александр? — с живым интересом спросил Лермонтов, имея в виду брата Павла.
— Увы, погиб…
Они мрачно умолкли. |