Изменить размер шрифта - +

На ней было черное платье, открывавшее прекрасные плечи, не прячущее стройность и молодую гибкость стана; выразительные глаза глядели умно и ласково.

Перед Лермонтовым на мгновение возник памятник в гроте на Мтацминда. У женщины, горестно склонившейся над книгой, были руки Нины Александровны.

Михаил Юрьевич одним взглядом вобрал все, что было в комнате: белый экран камина, на стене два зеркала, бронзовые бра и подсвечники, миниатюрные пейзажи («Наверно, итальянцы»), натюрморт — нарциссы в кувшине. Ваза синего фарфора на столе, Мягкая зеленовато-серебристая обивка кресел и дивана. Широкая дверь, распахнутая на веранду с сизым кружевом резных деревянных петрил.

— Очень рада, Михаил Юрьевич, что вы пришли к нам, — по-русски произнесла хозяйка грудным несильным голосом, и ее матовое лицо порозовело. — Как папа расстроится! Он только сегодня уехал в Цинандали… Ему так хотелось видеть вас! Он часто рассказывал нам о ваших петербургских встречах…

В ней не было и тени кокетства, а искренность тона, приветливость сразу подкупили Лермонтова. Хозяйка провела его в гостиную, усадила в кресло возле круглого стола, сама села в другое, напротив. Начала расспрашивать о Прасковье Николаевне, ее дочери, потом повела Михаила Юрьевича — познакомила его с матерью, непринужденно рассказывала о своих домашних заботах.

Через час Лермонтову казалось, что он давно знает и этот дом, и Нину Александровну, и он удивлялся, что чувствует себя так на редкость легко, просто. Словно бы оттаивала внутри ледяная стена, которой старательно отгораживался от обидчиков, преследователей, тупиц, и, не стыдясь, становился самим собой, готов был доверчиво и нежно впустить в свою душу нового человека.

Здесь не нужны были охранительное презрение, гордая замкнутость, боязнь раскрыться.

И еще одно странное ощущение поразило Михаила Юрьевича: несмотря на то что Нина Александровна была старше его менее чем на два года, Лермонтову казалось, что она значительно старше его. Умудренность тихой улыбки, неистребимая грусть, словно бы притаившаяся где-то в самой глубине огромных темных глаз, только усиливали это ощущение.

И Нине Александровне Лермонтов понравился. Правда, в воображении Нина Александровна представляла Лермонтова высоким, стройным, блистательным, как его стихи. Лермонтов же оказался приземистым, большеголовым, сутуловатым.

Она привыкла о людях судить не по внешности. Сандр тоже был внешне замкнут, словно бы суховат, но она-то знала, как страдала его душа болью близкого, кипела при одном намеке на чью-то беду.

Нина Александровна сразу уловила, что этот, в сущности, юноша сумрачностью прикрывает застенчивость и печаль. Даже трагичность, проступающая во всем его облике, вовсе не наносна, а от внутренней сосредоточенности, от какого-то тревожного ожидания. Карие глаза на смуглом скуластом лице смотрели серьезно.

Сначала Михаил Юрьевич говорил мало, отвечал односложно. Но вот Нина Александровна стала рассказывать ему о задуманной мужем трагедии в стихах. Он хотел героем ее сделать крепостного юношу. Свершив подвиги на войне, человек этот возвратился в барское ярмо, но не смог выдержать измывательства и повесился.

Александр Сергеевич полагал написать трагедию простонародным языком… Лермонтов, услышав это, оживился, заговорил быстро, увлеченно. Ее поразили прямота, искренность его суждений. Круглые глаза Лермонтова утратили мрачноватость. Офицерский мундир казался на поэте случайным, и Нина Александровна подумала, что, наверно, эта форма приносит ему немалые муки, что ему надо было бы писать, только писать, отдать поэзии все время. Михаил Юрьевич, конечно, ни словом не обмолвился, что его сослали, только черной тенью в середине разговора промелькнула фраза: «Вернусь ли отсюда?»

У Нины Александровны сдавило сердце от жалости к этому глазастому юноше, от желания как-то облегчить его жизнь на Кавказе.

Быстрый переход