Я даже порой отпускал сальные шуточки в адрес некоторых девушек, демонстрируя, что они мне небезразличны.
Затем я к месту и не к месту начинал рассказывать, как прекрасна, несказанно прекрасна жизнь.
Но во всех моих речах и движениях таилась нотка тщательно отмеренной тоски и усталости, доказывающая, что все мои слова — ложь. Ее могла почувствовать лишь Афифе. Хотя она приказала мне никогда больше не упоминать о том случае, я полагал, что однажды она не выдержит и, отведя меня в сторону, скажет что-то вроде: «Вы не сдержали своего слова. Вы опять думаете обо мне, ваши слова и веселость неубедительны. Вы желаете себе смерти. Ваша фальшивая радость еще больше тревожит меня».
В результате расчет мог либо сработать, либо нет. Но по наивности я тогда полагал, что весьма хитер. Вот только коварный замысел не помог мне добиться желаемого результата. Как раз наоборот!
Афифе не избегала меня, но стала вести себя в высшей степени официально. Она не обращала внимания на мои слова, а порой на середине моей тирады выходила из комнаты и больше не возвращалась.
Она внимательно следила, чтобы мы нигде не оставались наедине. Когда мы были рядом, а ее сестра ненадолго отлучалась, она находила предлог, чтобы последовать за ней, или же звала служанку и начинала пустую болтовню. Дошло до того, что я начал сомневаться, уж не забыла ли она на самом деле о нашем ночном разговоре.
В какой-то момент я изменил тактику и вернулся к прежним жалобам. Но это не помогло, поэтому я перешел к более прозрачным намекам, пользуясь тем, что старшая сестра плохо знает турецкий и вообще многого не понимает.
Я становился все смелее и искал любой случай, чтобы застать Афифе врасплох. Дважды, тщательно все предусмотрев, я писал ей письма.
Но барышня Склаваки оставалась холодной и твердой как кремень. Она вовсе перестала разговаривать со мной, не отвечала на шутки и, даже когда я нарочно докучал ей, не снисходила до меня настолько, чтобы демонстрировать свое раздражение. Однажды я на глазах у Афифе взял со стола небольшую фотографию, на которой была она сама, вытащил ее из рамки и сунул себе в карман. Но и на этот раз она не проявила ни малейшего беспокойства.
Раньше у меня не было причин сердиться на Афифе. Но теперь, после того как правда вышла наружу, ее полное безразличие не только обижало, но и оскорбляло мое человеческое достоинство. Через некоторое время в моей душе слабо, зашевелилась ненависть — ответ на ее пренебрежение. Частично я ненавидел самого себя, так как настойчиво продолжал любить женщину, которая смотрела на меня исключительно свысока. Поскольку я теперь не сомневался, что Афифе не грезит обо мне и ничуть мной не интересуется, мои собственные мысли и фантазии не доставляли прежнего удовольствия. Воспоминания утратили былой эффект. Я постепенно переставал видеть в ее словах и жестах ту исключительность, которой сам их наделил. Одним словом, фантастическое чудо-дерево, растущее у меня на голове, по-прежнему укрывало в своей тени, пленяло таинственным шелестом листьев, но то и дело в густой кроне попадались засохшие ветки.
Может быть, просто пришел его черед засохнуть. Я по-прежнему считал, что болен. Но при этом помню, что зима и весна в том году прошли неплохо.
В июле грянула Конституционная революция, повергнув меня в изумление еще раз. Домашние Селим-бея поехали провожать меня до подножия горы Манастыр, как до этого провожали моих родителей. Я пожал руку Афифе, удивляясь, что скорбь не терзает мою душу, и предполагая, что истинное мучение настигнет меня через некоторое время, на горной дороге. Впрочем, потеряв из вида Милас на одном из поворотов, я принял ребяческое решение когда-нибудь вернуться сюда и вновь увидеть Афифе. Этого оказалось достаточно, чтобы утешить себя, а следовательно, я сделал вывод, что моя болезнь наконец-то отступила.
Часть вторая
I
1918 год. |