Изменить размер шрифта - +
И вдруг мне становится не по себе: на гребне сугроба я замечаю лиловое перо, украденное у меня мальчишкой-костровым, которое, вероятно, выпало у него, подхваченного страшным порывом ветра.

Так продолжились наши мытарства, ставшие уже нашей «второй природой». Я молода, и жизнь моя напоминает плутовской роман; настанет ли ему когда-нибудь конец? Неужели мне навсегда суждено стать женским вариантом Дон Кихота, а Лиз – моим-моей Санчо Пансой? И какую в этом случае роль исполняет молодой американец? Не окажется ли он очаровательной иллюзией, Дульсинеей той сентиментальности, за которую Лиз так меня ругает, заявляя, что она – всего-навсего обратная сторона моей непреодолимой страсти к звонкой монете?

Иди, иди, продолжай двигаться, девочка, и – будь что будет!

Мы брели долго и зашли очень далеко, так и не выбравшись из леса; казалось, мы ничуть не приблизились к железной дороге, и по лицу Беглеца то и дело пробегало беспокойство. Неужели он повернул не в ту сторону, здесь, где никаких поворотов нет? Или в этом бездорожье, где бы человек ни остановился, ему кажется, что он на перекрестке на пересечении всех дорог, ни одна из которых не может быть верной… И мы продолжаем идти и идти, только бы не замерзнуть.

Вскоре деревья начали редеть и наконец расступились; Беглец в недоумении: мы вышли на берег широкой замерзшей реки, которой он никак здесь не ждал. На противоположном берегу реки виднеется кривобокая избушка с нелепыми резными украшениями, какие русские предпочитают строить в этих местах. Судя по ее заброшенности, Беглец предполагает, что это дом такого же ссыльного, как и он, и нам наверняка не откажут в приюте. Вздымая за собой призрачные вихри от наметенных сугробов, предвещающие плохую погоду, и отчаянно скользя на льду, мы подошли к двери – вот и мы, принимайте! – как на официальный прием где-нибудь в Белгравии, в Лондоне.

Рядом с дверью на стене была прибита дощечка с надписью: «Забайкальская консерватория». И – имя, за которым следовала череда букв. Но вывеска так заросла мхом, что разобрать на ней что-либо было невозможно; похоже, что в течение десятилетий на ней развешивали объявления для учеников.

Беглец постучал. Тишина. Света внутри не было, как не было и дыма из трубы. Он постучал еще раз, после чего мы толкнули дверь и сразу же почувствовали за ней запах жилого помещения. В первой комнате, однако, не было ни души. Дом был построен из сосновых бревен, а пол завален толстым слоем рыбьих костей, из чего мы сделали вывод, что обитатель этого скорбного пристанища питался в основном добытой в реке рыбой.

Во второй комнате стояла остывшая печка и незажженная лампа. Полковник макнул в нее палец, убедился, что там рыбий жир, и тут же задумал смазать им кожу Сивиллы, которая, в отсутствие ежедневного ухода, потускнела и настолько потеряла упругость, что стала напоминать кожаный бумажник. Лиз помогла ему капнуть на один из флажков. Полковник тут же присел на корточки и принялся тереть свинку, словно лампу Аладдина. Какая же стояла вонь – фу!

Жилище было меблировано – грубовато и очень скромно – несколькими стульями и столом, чья покрытая плесенью обивка трогательно намекала на былые претензии. На стене висел дагерротип: молодой человек возле пальмы в кадке и рояль. И совсем уж старинная гравюра: мальчик в парике, по поводу которого Лиз божилась, что это Моцарт. Иначе говоря, кто бы здесь ни жил сейчас или раньше (однако, судя по запаху, он недавно покинул этот дом), он был так или иначе связан с музыкой. Я немедленно обратила внимание Принцессы на эти реликвии, но их было слишком мало, чтобы подбодрить ее.

Мы зажгли лампу и разожгли в печке найденные Самсоном в сенях поленья, чтобы выкурить застоявшийся дух, прежде чем отворили дверь в третью комнату.

Каково же было наше изумление, когда, словно в ответ на все молитвы, мы обнаружили там уже не фотографию, а наяву самый настоящий рояль! С открытой крышкой, будто присевшая отдохнуть огромная черная бабочка, и стоящим сверху метрономом.

Быстрый переход