|
. Леша, живо в повозку!.. Стася, застегни шубку, простудишься… Леличка, не гляди на Солнце, ослепнешь… ты не индийский йогин… глазки сгорят, и их у тебя изо лба ножичками вырежут…
Та, кого назвали Леличкой, заплакала басом, обняла колени отца и уткнулась розовым личиком ему в полы собольей шубы.
Они исчезли все во тьме повозки, в ее потрохах. Скрылись. Как они уместились там все, в тесноте, во мраке? Будто под землей?..
Кони задрожали и потянули. Кучер хлестнул блестящие спины бичом.
Нно-о-о-о-о! Пошел!.. А ну, уйди из-под конских ног!.. Пади!.. Пади!..
Мать моя и я стояли и глядели, как они едут прочь от нас. Как колышется зад расписного, с царскими вензелями, возка по слепящей снежной дороге. Как бьют по крыше возка ветки осокорей и вязов, осыпая снежные комья.
Как синеет над пропадающим в белизне дальнего пути возком широкое небо, мое родное небо, мое единственное, великое небо.
* * *
— Мадлен!.. Что за тарабарщину ты тут несла?..
Оглушительный шепот врезался ей в оглохшее ухо.
Она очнулась. На ее руках лежало бревно, завернутое в драные грязные панталоны. Стала оглядываться беспомощно, жалко. Ее глаза, просили, умоляли. Никто не говорил ей, что случилось. Кастелянша рачьими выпученными зенками пялилась на нее, как на дикого зверя в клетке.
— Я… кто я такая?..
Язык ненавистной Эроп мало-помалу возвращался к ней.
— Ты?.. Ты сейчас Божья Мать. Ты только что родила маленького Иисусика… и сидишь сейчас в хлеву, в яслях… покорми его грудью!..
— Может, господин Воспитатель увидит — раздобрится… отменит тебе Черную комнату…
Она расстегнула казенное платье на груди. Нежная, маленькая девическая грудь выс- кользнула из-под железных пуговиц, ослепила глаза девочек, прислуги, Воспитателя.
Люди застыли в благоговении.
Ангел пронесся над глупыми и умными головами, крыло прошуршало, прозрачным стало темное, мрачное время.
— Ешь, мой маленький, — сказала шепотом Мадлен, толкая сосок деревянному младенцу, — ты родился и хочешь есть. Я спою тебе еще песню. Много песен я тебе спою.
И она вздохнула и запела:
— Я соберусь, обхитрю всех и убегу отсюда!.. Спи, мой маленький, спи, нерожденный… Я убегу из тюрьмы, брошу хлеб на дно сумы… Я буду скитаться, голодать, а ноги мои свободно будут бежать… Хоть в огне нету брода — я сама стану Свободой… я стану Свободой… я стану…
Воспитатель, прищурясь, смотрел на покрытую бисеринками пота нежную грудь Мадлен.
— В карцер ее!
Как, сейчас, в Светлый праздник?!.. Девочки загудели. Обслуга тяжело молчала. Воспитатель вынул из кармана свисток и пронзительно свистнул в него. В палату влетел надсмотрщик, выслуживаясь, с готовностью выпрямился перед хозяином.
— Возьми эту девку и запри в карцере. Ради праздника — поблажка. Там холодно, так ты возьми и натопи.
— Чем? — обалдело выпучился надсмотрщик.
— Бери на кухне жаровню, в которой жарят шашлыки и мясо к моему столу. Набросай в нее углей, разожги огонь. Железо нагреется. Девке будет тепло. А там и я приду.
Он нагло покривился в ухмылке.
Надсмотрщик приблизился к Мадлен, уцепил ее ледяной рукой за руку, резко дернул:
— Ступай! Не хнычь! Украла нож, так неси наказание!
Свобода. Крылатая, сияющая, счастливая Свобода. С улыбкой на устах. С весенним ветром за плечами. Ее волокут по мрачному смрадному коридору, и последнее, что остается в ее глазах, когда она оглядывается назад, — черная елка, шевелящаяся всеми своими украшенными лапами навстречу ей. Елка, продолжай сверкать, я приду. |