|
— Возможно, вы правы, — сказала она.
— Конечно, я прав, насколько может быть прав человек. А если я сейчас прикажу вам первым делом поспать несколько часов, то буду абсолютно прав… Па эго время я охотно принимаю на себя ваши обязанности, сестра позвонит мне, если что-нибудь случится… Но ничего не случится…
Она кивнула.
Это было после обеда, примерно часов в пять. У меня накопилось много срочной работы, сестра не позвонила, и поэтому я поднялся наверх уже поздно вечером. Конечно, она не спала, а по-прежнему сидела возле обложенного пузырями со льдом ребенка, который все еще был без сознания. Однако мне показалось, что состояние больной улучшилось, сердце билось сильнее и спокойнее, бледность не была уже такой восковой, дыхание стало глубже.
— Ну бот, — сказал я, — все идет нормально…
— Если делать пункцию, то ее нужно делать сейчас, — возразила она, — иначе будет слишком поздно.
— Но зачем? Разве вы видите симптомы паралича?
— Нет. — Сейчас она смотрела на ребенка не как врач, в ее глазах был страх, недоброжелательство, гнев, едва ли не ненависть. Потом она добавила вяло: — Я больше ничего не знаю.
— Вот что… выйдите-ка на воздух, здесь вам, все равно сейчас больше ничего не остается, как только паниковать… Вы утратили масштаб, такое бывает… завтра передадите больную другому врачу, а теперь идите…
Она согласилась и поднялась.
— Ладно, пойдемте.
Под каштанами было очень душно, застывший воздух был недвижим, и в надежде вздохнуть свободнее я направился к холму, самой высокой точке больничного сада, откуда открывается перспектива. Мы не разговаривали — слишком велико было напряжение, слишком мы были подавлены. Стены корпусов слева и справа белели в безлунной темноте, и когда временами свет фонаря па аллее выхватывал герани под окнами — за ними здесь ухаживали бескорыстно, ради общей безличной радости, — тогда их красный цвет казался призрачным, тускло мерцал ночной свет за стеклами больничных покоев, в которых лежали призрачные, безличные двуногие существа, нейтральные носители болезни, которых нужно было освободить от их болезни, и совершенная призрачность облекала порывы моей души: и стремление вызволить из этой безличности единственное в мире существо рядом со мной, и сознание того, что эго женщина, моя единственная женщина. На редкость слабо, словно воздух уже не пропускал звука, слышался шум города, приглушенный и вялый, и когда мы добрались до смотровой площадки, полукруг которой, монументальный, как храм, и украшенный рельефом на медицинскую тему, огибала каменная скамья, осеннее небо раскинуло купол докрасна раскаленного ожидания, небо, призрачно подсвеченное огнями города, беззвездное от красноватой мглы; внизу лежали окутанные звездами огней дома, а мутные без блеска точки, которые появились на стеклянно-черном горизонте, едва ли можно было принять за созвездия. Мы сели на монументальное сооружение, и могло даже показаться, что его воздвигли специально для того, чтобы открывалась перспектива этого ада застылости: неподвижно, механически менялись световые рекламы на крышах, гул улиц доходил сюда вялым, оцепеневшим, его резко и хрипло прорезали автомобильные гудки и звонок трамвая — и это была сама неподвижность, несмотря на все движение; неподвижно тянулись линии уличных фонарей вдоль черты города и призрачная неподвижность сотворенного человеком мира с его автоматическим ритмом, безглазая машинерия овладела всем миром, воссияла до неба, даже деревья, листву лишила запаха, обратила в неживое, адское: недвижен шум, недвижен свет, недвижно движение, недвижен воздух; ну а мы, окруженные нежизнью города, мы, заключенные в эту нежизнь, подчиненные делу человеческих рук, человеческим мыслям, мы в наших белых халатах сидели тут как два больничных механика, как подданные безмозглой силы людских созданий и встроенной в них логики, которая сильнее, чем сердце и душа, чём нервы человека, сильнее, чем древнейшие силы природы; и все же в нас жило глубоко скрытое дыхание истинного творения, которое создает и воссоздает себя пред бесконечно меняющимся бытием, дыхание, единственно живое в оцепенелой недвижности ночи, в недвижности времени, теперь уже глубокого и позднего, отделенного от всего пространства в глухой слепой бездне бесконечности, в накаленной, чреватой смертью бездне неживого. |