Изменить размер шрифта - +

Меценат был задет.

— О, никогда не исчезнет красота, — воскликнул он с жаром, — ни перед какой истиной не умолкнет она, и только она будет возвещать истину!., Не поноси искусства, дарованного тебе богами, Вергилий.

Опять улыбнулся Вергилий.

— Я не поношу его, я только начинаю о нем забывать… Но я не раскаиваюсь в этом, Меценат… право, не красоты ради…

Из почтения к поэту, из почтения к смерти Меценат не осмелился больше возражать и только вздохнул. Вергилий же, с закрытыми глазами, продолжал говорить, и говорил он, обращаясь нс к Меценату, а к себе самому:

— Что делается красоты ради, ничего не стоит и заслуживает проклятья… но что делается ради истины, способно подготовить людское сердце для благой вести… Как арфу, что зазвучит от порывов ветра… И лишь такое сердце чисто…

Улица и двор наполнились звоном копыт, — это были гонцы, снующие туда и сюда, это были приготовления к предстоящему выезду цезаря, это была придворная, охватившая дворец суета. Ее шум сливался со скрипом крестьянских телег, шарканьем сандалий по мостовой, то и дело заглушаемым тяжелыми шагами воинов; по временам из отдаления доносились крики с базарной площади. И, возвращаясь от всей этой суеты к Меценату, Вергилий сказал по-дружески:

— Дела влекут тебя к Августу, а по мне они слишком уж шумны. Но приходи сюда снова, прежде чем вы уедете…

— Август тоже хочет прийти к тебе, — сообщил Меценат и плавно, несмотря на полноту, поднялся, не забыв оправить складки и одернуть тунику.

— Хорошо, — согласился больной, — приходите оба, если позволят дела, а до тех пор скажи Августу, что я люблю его…

Меценат невольно остановился, словно ожидал еще каких-то торжественных слов, к которым обязывали и минута, и дружба, и почтительность, и Вергилий тоже почувствовал это, но ничем этого не обнаружил, он просто лежал и молчал, хотя расставаться с другом ему было больно; и лишь когда Меценат стал удаляться, мягко, на цыпочках, нанося столь непривычной походкой заметный ущерб своей осанке, о которой он так заботился даже и сейчас, Вергилий смотрел ему вслед, почти смежив веки, и если бы Меценат сейчас обернулся, он увидел бы, насколько растроган поэт и не менее того удивлен; да, огромное удивление охватило Вергилия, удивление, в котором он и сам еще не смог разобраться, — он был удивлен той болью, которую испытывал, расставаясь с Меценатом и Августом, тем, что это так вошло ему в душу, и еще больше тем, что глаза его точно так же следуют за Меценатом, как и прежде, и что слух его все еще продолжает ловить шумы города, и он не мог не удивляться, что сознание его по-прежнему оставалось непомраченным, когда в нем происходило все это! Воистину, чем смятеннее и надломленнее чувствовал он себя в последние годы, тем больше росло его любопытство: а что там, за гранью смятения и болезни, — удивленное и удивительное любопытство, которое охотно брало на себя все телесные неудобства и муки, словно бы холило их, лишь бы приблизить конец, то Необъятное, что придет с исчезновением, чтобы дать приют, а теперь, когда такое мгновение как будто настало, он точно так же видел, точно так же слышал и точно так же думал, как и всю свою жизнь, и это его удивляло. Вот и ушел Меценат, довольный, что может вернуться к собранным им произведениям искусства, к земной красоте своего дворца, избавленной от пророка, не желавшего ничего более о ней слышать, и уже почти казалось, что Меценат прав, на удивление прав. Что может заменить красоту, если жизнь человека не простирается дальше, чем его способность смотреть и слушать? Увы, сердце не может звучать долее, чем оно бьется, — зачем же ополчаться на красоту, которая способствует чистоте его звучания? Вергилий пытался все это осознать, но опять и опять возникали в его сознании картины, образы, сцены, нм виденные, нм пережитые, и опять были полны страдания и боли: пусть поля сражений далеки отсюда — в Британии, в Германии, в Азии, но ведь там погибают люди, там их убивают; и пусть справедливо судят имперские суды, пусть все это и вправду преступники — те, что висят на крестах и корчатся в муках повсюду на дорогах, — это ведь тоже люди, и те, кого травят на аренах, кромсают, закалывают, — тоже люди, и люди те, кто убивает друг друга на потеху толпе, проливая кровь, кровь, кровь; жертвы, бессмысленные жертвы звериному инстинкту толпы и тому суетному, земному, чему и Август, и Меценат тоже служат — каждый по-своему, ибо они хотят оставить все так, как было, и — самое большее — стремятся к красоте, слепые к помрачению чувств, слепые к жажде крови, слепые к единой душе, которая грозит потонуть в этом безудержном, необузданном, диком.

Быстрый переход