Он сам много раз держал яйцо перед световым лучом, диаметр которого не должен был превышать миллиметра. В темноте же, под куском черного бархата, хрусталь хоть и слабо, но несомненно фосфоресцировал. Однако в этом фосфоресцировании было что-то своеобразное, и видели его не все. Так, например, мистер Харбинджер — имя, известное каждому читателю, интересующемуся работой Пастеровского института, — оказался совершенно неспособным уловить какой бы то ни было свет. У мистера Уэйса эта способность была гораздо ниже, чем у Кэйва. И даже у самого Кэйва она сильно менялась, обостряясь в периоды наибольшего утомления или упадка сил.
Этот свет в хрустале зачаровал Кэйва с самого начала. И то, что он ни с кем не поделился своим открытием, больше говорит о его глубоком одиночестве, чем целый том патетических описаний. Кэйв жил в атмосфере злобы и вечных придирок, и признание, что какой-нибудь предмет доставляет ему удовольствие, было связано для него с риском лишиться этого предмета. Он заметил, что с приближением утра поверхность хрусталя теряет свой блеск, и некоторое время ему удавалось наблюдать это странное явление только по ночам в темном углу лавки.
Тогда он решил воспользоваться куском старого бархата, который до сих пор служил фоном для коллекции минералов. Сложив бархат вдвое и накрыв им голову и руки, Кэйв получил возможность улавливать игру света в хрустальном яйце даже днем. Он боялся, как бы жена не застала его за этим занятием, и отдавался созерцанию хрусталя только в послеобеденное время, когда она отдыхала, да и тут из осторожности прятался за прилавком в самом темном углу. Однажды, поворачивая яйцо в руках, Кэйв сделал еще одно открытие. В глубине яйца что-то вспыхнуло, как молния, и исчезло, но Кэйву показалось, словно на одно мгновение перед ним открылись просторы какой-то неведомой страны. Повернув яйцо еще раз, Кэйв закрыл его от света и вызвал опять то же видение.
Было бы слишком долго и скучно рассказывать обо всех стадиях этого открытия Кэйва. Достаточно сообщить результат: рассматриваемый под углом примерно в сто тридцать семь градусов к световому лучу, хрусталь давал ясную картину обширной и совершенно необычайной местности. Видение это вовсе не походило на сон, в нем была реальность, и чем сильнее был свет, тем оно казалось живее и ярче. Картина находилась в непрестанном движении, то есть некоторые предметы в ней двигались, но медленно и последовательно, как бывает в действительности, и в полном соответствии с направлением светового луча и переменой угла зрения. Так бывает, когда смотришь на что-нибудь сквозь овальное стекло: стоит его повернуть — и все предстает в ином виде. По словам мистера Уэйса, Кэйв рассказывал очень обстоятельно и никакого возбуждения, которое обыкновенно наблюдается у галлюцинирующих, в нем не было заметно. Нужно сказать, однако, что все попытки самого Уэйса разглядеть эту картину в бледном опаловом блеске хрусталя не имели успеха, несмотря на все его старания. Разница в силе впечатлений, получаемых этими двумя людьми, оказалась очень велика, и то, что представлялось Кэйву целой картиной, было лишь туманным пятном для мистера Уэйса.
Этот пейзаж неизменно являл собой широкую равнину, и Кэйв смотрел на нее откуда-то сверху, словно с башни или мачты. На востоке и на западе равнина замыкалась далеко простирающимися красноватыми скалами, напоминавшими Кэйву скалы, виденные им на какой-то картине; что это была за картина, мистер Уэйс вспомнить не мог. Скалы уходили к северу и к югу (Кэйв определял направление по звездам, которые были видны ночью) и, не сомкнувшись, терялись в безграничных туманных далях. В первый раз Кэйв находился ближе к восточной цепи скал, над которой всходило солнце. Он увидел множество парящих призраков и принял их за птиц. Против солнца эти птицы казались совсем темными, а попадая в тень, ложившуюся от скал, они светлели. Внизу под собой Кэйв видел длинный ряд зданий. Он смотрел на них сверху. По мере приближения к темному краю картины, где лучи света преломлялись, эти здания становились неясными. |