В эту молодую кутерьму в конце концов втянулся и он, автор «Антона Горемыки», седой патриарх, а потом вспоминал о ней с комическим ужасом, воздевая руки к небесам:
«Если бы вы только знали, что там у Чеховых происходило! Вакханалия… настоящая вакханалия!»1
А его ранние письма к родным и друзьям… Читая их, смеешься даже неудачным остротам, ибо они так и пышут веселостью. Возвращает он, например, приятелю взятый у того на время сюртук:
«Желаю, чтобы он у тебя женился и народил множество маленьких сюртучков» (13, 87).
Какой-то пасквилянт написал стишки, где назвал его ветеринарным врачом, «хотя, - сообщает Чехов, - я никогда не имел чести лечить автора» (13, 379).
И, как это часто бывает в счастливых, молодых, сплоченных семьях, в полковых и школьных коллективах, Чехов, разговаривая с близкими, заменял обычные их имена фамильярными кличками. Многие из этих причудливых кличек прилипали к людям на всю жизнь, но он неистощимо придумывал новые, и нередко данное им прозвище оказывалось гораздо точнее, чем то случайное имя, которое у человека было в паспорте.
Лику Мизинову он звал Канталупа, брата своего Александра - Филинюга, детородный чиновник; брата Николая - Мордокривенко, а всего чаще - Косой или Кокоша, а какую-то девицу - Самрварочка.
Иван Щеглов был у него герцог Альба, или Жан, или милая Жанушка; Борис Суворин - Барбарис; Сережа Киселев, гимназист, назывался попеременно то Грипп, то Коклюш.
Музыкант Мариан Ромуальдович был превращен им в Мармелада Фортепьяновича.
1 М. П. Ч е х о в. Вокруг Чехова.
Себя самого Чехов величал в своих письмах то Гунияди Янос, то Достойнов-Благонравов, то Бокль, то граф Черномор-дик, то Повсекакий, то Аркадий Тарантулов, то Дон Антонио, то академик Тото, то Шиллер Шекспирович Гете.
Клички раздавались родным и приятелям, так сказать, на основе взаимности. И, например, его брат Александр, в свою очередь, называл его Гейним, Стамеска, Тридцать Три моментально. Для Щеглова он был Антуан и Потемкин, для Яворской - адмирал Авелан.
Здесь дело не столько в кличках, сколько в той «вакханалии» веселости, которая их порождала.
И в тогдашних писаниях Чехова та же вакханалия веселости. «Из меня водевильные сюжеты прут, как нефть из бакинских недр!» - восклицал Антон Павлович в конце восьмидесятых годов (14, 259).
Изобилие кипящих в нем творческих сил поражало всякого, с кем он в то время встречался. «Образы теснились к нему веселой и легкой гурьбой», - вспоминал Владимир Короленко1. «Казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия и непосредственного веселья»2.
«- Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? - спросил он у Короленко, когда тот только что познакомился с ним. - Вот.
Он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь - это оказалась пепельница, - поставил ее передо мною и сказал:
- Хотите - завтра будет рассказ… Заглавие "Пепельница"»3.
И Короленко показалось, что над пепельницей «начинают уже роиться какие-то неопределенные образы, положения, приключения, еще не нашедшие своих форм», но уже оживленные юмором.
Всех изумляла тогда именно эта свобода и легкость, с которой бьющая в нем через край могучая энергия творчества воплощалась в несметное множество бесконечно разнообраз 1А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1960.
2Там же.
3Там же. ных рассказов. С самой ранней юности, лет десять - двенадцать подряд, Чехов работал, как фабрика, не зная ни минуты простоя, выбрасывая горы продукции, и, хотя среди этой продукции на первых порах попадалось и некоторое количество брака, в скором времени Чехов, нисколько не снижая своих темпов, стал выпускать, как будто по конвейеру, бесперебойно, один за другим, целые десятки шедевров, написанных с такой виртуозностью, что иному даже крупному таланту, например Василию Слепцову, понадобилось бы на каждый из них никак не меньше полугода работы. |