Простим угрюмство. Разве это Сокрытый двигатель его?
Блок
Как бы скудно ни сказались в Якове эти присущие всему народу черты, они внятно свидетельствуют, что есть в народе «сокрытые двигатели», которые - дай только срок! - сокрушат поработившую их злую действительность. Чехов знал, что это непременно случится, ибо привык воспринимать все явления жизни в их исторической перспективе, в проекции, недаром герои его пьес и рассказов - особенно тех, что написаны к концу его жизни, - так часто говорят о нашем будущем как о неминуемом счастье.
Поэтому дико было бы называть «стонами безнадежной тоски» те произведения Чехова, в которых он изображает этап за этапом обнищание человеческих душ, этот самый тяжелый «убыток» из всех, какие только бывают на свете. И «Скрипка Ротшильда» при всей своей горькой тональности тоже есть произведение боевое, порожденное не унынием, но гневом.
X
Чехов не подчеркивает этого гнева, ибо, верный своей изощренной и сложной поэтике, не допускает авторского вмешательства в текст и как бы стоит в стороне от событий, которые изображаются им, предоставляя своим образам говорить за него.
Это-то и сбивало с толку тогдашнюю критику, привыкшую судить об идеях писателя на основании тех афоризмов, сентенций, рассуждений, эффектных тирад, какие высказывают его персонажи.
Достаточно вспомнить, что даже Глеб Успенский, даже Короленко, не говоря уже о Михайловском и старике Шелгуно-ве, дружно восстали против чеховской пьесы «Иванов», так как в силу своей непривычки к новаторским методам Чехова ошибочно приняли упадочнические мысли и чувства его героя за мысли и чувства его самого.
Что же сказать о рядовом, неискушенном читателе, воспитанном на литературных традициях предыдущей эпохи? Для него язык чеховских образов был, как мы видели, тарабарская грамота. Ведь милые этому читателю авторы - такие, как Ба-жин, Омулевский, Шеллер-Михайлов, Мачтет, при всем разнообразии их дарований и стилей, - делали всю ставку отнюдь не на живопись, которая была у них довольно-таки бледной, а на заведомо идеальных героев, с первых же строк обнаруживавших свою идеальность с помощью идеально благородных речей.
Подвергаясь идиотским нападкам со стороны либераль-ствующих рецензентов и критиков, Чехов не остался перед ними в долгу. Он написал беспощадный памфлет, в котором заклеймил этих узких сектантов, скрывавших под благородными фразами ничтожные и пошлые идеи, - всех этих Арсениев Введенских, Ладожских, Медведских и прочих газетно-жур-нальных Зоилов, из года в год уличавших его в безыдейности.
Герой рассказа Владимир Семенович, еженедельно печатающий в либеральной московской газете фельетоны о современной словесности, любит восклицать с горячим пафосом:
- Что за жизнь без борьбы? Вперед!
«Хотя, - замечает Чехов, - он ни с кем никогда не боролся и никогда не шел вперед» (5, 234).
В конце рассказа Чехов казнит его страшной для писателя казнью: полным посмертным забвением.
«Могила его была совершенно заброшена, - говорится в последних строках. - Уже никто не помнил Владимира Семе-ныча. Он был совершенно забыт» (5, 243).
И все же попытайтесь найти в этом гневном рассказе хоть одно недоброе слово о ненавистном Чехову «отрицательном типе». Рассказ называется не «Ничтожные люди», но «Хорошие люди», и «отрицательный тип» характеризуется здесь целым рядом отнюдь не враждебных эпитетов: у него «блестящие глаза», «тихий бархатный голос», «большой лоб», «вдохновенное лицо», человек он «подвижной», «изящный», искренне верующий в свою правоту. Не удивительно, что на второй же странице автор именует его «милый»: «Бывая у этого милого человека, я познакомился с его родной сестрой» (5, 234). |