Между тем нужно быть слепым, чтобы не видеть, что для Чехова эта литературная тля есть одна из разновидностей «человека в футляре».
Я нарочно привожу самый элементарный пример писательской скрытности Чехова: подлинное отношение автора к своим персонажам, к их делам и характерам - все скрыто в подтексте, а в тексте даются мнимые оценки, порою резко противоречащие мнениям автора. «Не верьте моим авторским ремаркам, - как бы внушал он читателям, - верьте языку моих образов».
В «Скрипке Ротшильда» дело осложняется тем, что Чехов не только не выражает своего осуждения бесчеловечным словам и поступкам Якова, но как будто даже соглашается с ним, излагает его мысли, как свои. Рассказ начинается так:
«Городок был маленький, хуже деревни, и жили в нем почти одни только старики, которые умирали так редко, что даже досадно» (8, 335).
Это - размышления Якова, но Чехов излагает их так, словно говорит от себя, словно он и сам сожалеет, что люди умирают так редко.
Читатели, не привыкшие к чеховской литературной манере, прочтя эти первые строки, никак не могли понять, кто же высказывает такую циничную мысль - сам ли Чехов или его персонаж. Хоть бы поставил эти строки в кавычки.
Я помню одного очень почтенного педагога в провинций (нисколько не человека в футляре), который, прочтя первую страницу «Скрипки Ротшильда», простосердечно решил, что все это Чехов говорит от себя, и увидел здесь новое подтверждение своего давнего мнения, что Чехов аморальный писатель. И почему ни единым словом, ни одной интонацией он не выразил своего враждебного отношения к циничной мысли Якова Иванова? Для чего ему понадобился этот удивительный сплав его собственной речи с наиболее чуждой ему речью героя?
Почему он пишет так, будто вполне солидарен не только с этой, но и вообще со всеми мыслями своего персонажа? Вот Яков привозит жену в городскую больницу. «Тут больных было немного, - читаем в рассказе, - и потому пришлось ему ждать недолго, часа три».
«То есть как это недолго] - возмущался тот же педагог, потрясая книжкой чеховских "Повестей и рассказов", где была напечатана "Скрипка". - Человек привез в больницу тяжело больную жену, нуждающуюся в экстренной помощи, а его по прихоти пьяницы фельдшера держат черт знает сколько у за крытых дверей, а Чехов с легким сердцем заявляет, что ждать пришлось недолго: три часа!»
Напрасно я убеждал его, что это «недолго» говорит здесь не Чехов, но Яков и что смысл этого «недолго» такой: люди, подобные Якову, так привыкли ко всяким надругательствам над человеческой личностью, что считают их как бы нормой своего бытия и готовы радоваться, если этих надругательств окажется чуточку меньше, чем они ожидали. Ведь сколько раз им приходилось высиживать у всевозможных закрытых дверей и по восьми и по десяти часов. Мудрено ли, что Яков считает свои три часа необыкновенной удачей.
«Но чем вы докажете, - упорствовал мой оппонент, - что вся эта фраза сказана не Чеховым, а Яковом?»
Тут только я не без смущения заметил, что доказательств у меня нет никаких, так как действительно не существует барьера между речью автора и речью героя. Грамматически они обе сливаются в единый словесный поток, вследствие чего от читателя требуется удесятеренная зоркость и чуткость, чтобы размежевать эти разные речи.
Такая же подмена речи автора речью героя происходит и в рассказе «Попрыгунья». Здесь самыми теплыми красками изображается убогий салон Ольги Ивановны Дымовой: «миленький уголок», «красивая теснота».
И с такой же похвалой говорится о каждом посетителе салона. Это были, по словам рассказа, «не совсем обыкновенные люди», каждый из них «был чем-нибудь замечателен», каждого рассказ наделяет каким-нибудь лестным эпитетом: «признанный талант», «изящный», «умный», «отличный», «известный» (8, 51-52). |