Забрав игрушки, дети пошли гулять в лес. Вдруг Кристлиба заметила Феликсу, что его арфист играет вовсе не хорошо и что птицы, выглядывая из-за кустов, кажется, смеются над дрянным музыкантом, который хочет подражать их пению. Феликс отвечал, что это правда и что ему стыдно перед рябчиком, который так плутовски на него смотрит. Чтобы заставить его петь лучше, он так дернул пружину, что вся игрушка разломалась, и Феликс забросил музыканта, говоря: «Этот дурак скверно играл и делал такие гримасы, как мой двоюродный брат Герман». Потом он хотел заставить своего егеря стрелять не в одно и то же место, а куда он назначит ему, – и егеря постигла та же участь, что и арфиста. «Ага! – вскричал Феликс, – в комнате ты хорошо попадаешь в цель; а в лесу, настоящем месте для егеря, это тебе не удается. Ты, верно, тоже боишься собак, и если б на тебя напала какая-нибудь, то ты убежал бы с своим ружьем, как маленький двоюродный брат с своею саблею! Ах ты, дрянной егерь, негодный егерь!»… Видите ли, для Феликса все мертвое, бездушное и пошлое похоже на двоюродного брата: юная душа без рассуждений, одним непосредственным чувством, поняла фальшивую позолоту, блестящую мишуру ложного образования, прикрывавшего собою чинность и отсутствие жизни. Как мальчик, он ничего так не может простить, как трусости. Вот дети побежали, но – о ужас! Кристлиба увидела, что платье ее прекрасной куклы было изорвано хворостом, а хорошенького воскового личика как не бывало. Она заплакала, но Феликс сказал ей в утешение: «Теперь ты видишь, какие дрянные вещи привезли нам эти дети. Какая глупая кукла! она не может даже с нами бегать, не изорвавши и не изломавши всего! Подай-ко ее сюда!» – и кукла полетела в пруд. Туда же следом отправилось и ружье, потому что из него нельзя стрелять, и охотничий нож, за то, что он не колет и не режет. У Феликса своя философия, внушенная ему природою: все поддельное, фальшивое, искусственное не нравилось ему; живая природа, лес и поле, с своими птичками, букашками и бабочками, громче говорили его сердцу, и он лучше понимал их. Но Кристлиба – девочка, и ей жаль было своей прекрасной куклы, хотя и ее сердцу природа говорила так же громко. Гофман удивительно верно схватил в детях мужской и женский характер: Феликс не задумывается долго над решением; разрушительный гений, он ломает, что ему не нравится; но Кристлиба положила бы в сторону или спрятала бы свою куклу, если б она ей надоела, даже подарила бы ее другой девочке, но ломать не стала бы.
Когда дети возвратились домой печальные, и Феликс откровенно рассказал матери о своем распоряжении с игрушками, – мать начала его бранить, но отец, с приметным удовольствием слушавший рассказ Феликса, сказал: «Пусть дети делают, что хотят; я-таки очень рад, что они избавились от этих игрушек, которые только затрудняли их». Ни г-жа Брокель, ни дети не поняли, что г. Брокель хотел этим сказать. Мы так думаем, что г. Брокель и сам хорошо не знал, что он хотел этим сказать, но что его добрая, любящая натура очень хорошо действовала за его неразвитый ум. Пока сиятельные родственники были с ним, он и конфузился и робел, но лишь они уехали, ему стало и легко и хорошо, словно он избавился от давления кошемара.
На другой день дети ранехонько отправились в лес, чтобы в последний раз наиграться, ибо им надо было много читать и писать, чтоб не стыдно было учителя, которого скоро ожидали. Вдруг им отчего-то стало скучно, и они приписали это тому, что у них нет уж прекрасных игрушек, а свое неумение обращаться с ними – незнанию наук. Кристлиба начала плакать, а за нею и Феликс, и оба кричали так, что по всему лесу раздавалось: «Бедные мы дети, мы не знаем наук!»
Но вдруг они остановились и спросили друг друга с удивлением: «Видишь ли, Кристлиба?» – «Слышишь ли, Феликс?» – В самом темном месте густого кустарника, который находился перед ними, сиял чудный свет и, подобно кроткому лучу месяца, скользил по трепещущим листьям; а в тихом шелесте деревьев слышался дивный аккорд, подобный тому, когда ветер пробегает по струнам арфы и будит спящие в ней звуки. |