Ей нравилось, когда он читал вслух газеты (напряженное положение в Гондурасе, напряженное положение в Сайгоне, стихийные бедствия на Гаити, на Кубе, в Италии), она слушала обо всем этом в своем гнездышке из темно-синих одеял, в ночной сорочке, все еще хранившей тепло материнского утюга.
На второй уикенд на них свалился Коди, приехавший оттуда, куда он исчез совсем недавно. Он шел по жизни энергичным шагом богатого человека; на Дженни это произвело большое впечатление. Битых два часа он провисел на ее телефоне — настоящий, прирожденный делец! — нанял и оплатил няню на полный рабочий день; стройная молодая женщина — ее звали Дилайлой Гриннинг — оказалась лучшей из всех помощниц, которые потом были у Дженни. После чего, перекинув через плечо пиджак, шутливо отдал сестре честь — и был таков.
Иногда она спала по двенадцать-четырнадцать часов кряду. Просыпалась и не понимала, где находится, напуганная ярким солнцем и щекочущей тишиной квартиры. Сны и действительность мешались у нее в голове. «Как же это случилось?..» — спрашивала она у матери и только позже вспоминала, что этого не было вообще (какое-то общество, прошедшее парадным маршем через ее спальню, и пожилой джентльмен, член этого общества, свисавший вниз головой с ее карниза, словно некий плод). Иногда по ночам она явственно слышала в темноте чьи-то голоса. «Доктор Тулл, доктор Тулл», — взывали они настойчиво, официально, или: «Шестьсот пятьдесят миллиграммов сульфата хинина…» В ушах отдавалось биение собственного пульса. Она протягивала руку в луч света от уличного фонаря и удивлялась, какой бледной, бескровной стала ее рука.
Когда уехала мать и появилась Дилайла, Дженни встала с постели и вернулась на работу. Некоторое время она ходила осторожно, будто была чашкой, до краев наполненной жидкостью. Она старалась делать все медленно, аккуратно, чтобы жидкость не перелилась через край. Но она поправлялась, действительно выздоравливала. На уикенды ненадолго наезжали мать и Эзра, или Дженни вместе с Бекки ездили к ним поездом в Балтимор. В эти поездки они принаряжались и сидели в вагоне чинно, чтобы не помять одежду… Дженни чувствовала себя очищенной, как человек, переболевший опасной горячкой.
А на следующее лето, когда ей представилась возможность получить более выгодное место в Филадельфии или в Ньюарке, она предпочла Балтимор. Вошла в пай с двумя пожилыми педиатрами — отдельные кабинеты и общая приемная, — определила Бекки в детский сад и вскоре купила дом на Болтон-Хилл. Однако, все еще ощущая в себе какую-то хрупкость, она продолжала оберегать зыбкую, трепетную основу своей души. Иногда от громкого звука сердце ее начинало громко колотиться: мать неожиданно окликала ее по имени или поздно ночью звонил телефон. Но она брала себя в руки. Напоминала себе, что надо собраться с силами и успокоиться. Ей казалось, что всех людей, которых она глубоко уважала (одного из коллег, остроумного, ироничного Дэна Чарлза, брата Эзру и соседку Лию Хьюм), объединяло нечто общее: они смотрели на мир отстраненно. Таили в себе какую-то неясность — их трудно было понять. Дэн, например, беспрестанно болтал о всяких пустяках, чтобы избежать вопросов о состоянии своей жены, которая постоянно находилась в психиатрических лечебницах. Или та же Лия: она только хохотала над бесконечными провалами своих немыслимых деловых начинаний, словно это была веселая балаганная клоунада. Посмотришь на нее, и кажется, что все это не задевает ее, да и не может задеть, когда она, тихонько посмеиваясь, прикрывала рот красивой, неухоженной рукой! Дженни изучала Лию, прямо-таки конспектировала ее поведение. Училась искусству идти в жизни на компромиссы. Старалась освободиться от внутренней напряженности.
— Ты изменилась, — сказала мать (сама олицетворение напряженности). — Ты стала совсем другая, Дженни. Я не могу точно сказать, в чем тут дело, но что-то с тобой не так. |