Дома и во всех знакомых Ивану домах было иначе. Неплохо, слов нет, комфортно — но иначе.
— А твоя-то родня где живет? — спросил Иван, доедая лапшу даже не без удовольствия.
— Моя родня — это двоюродная тетка с мужем, — отозвался Грин.
— А остальные-то?
— Мама с папой разбились на машине, когда я в шестой класс ходил, — сказал Грин, собирая грязную посуду. Ничего нельзя было понять по его будничному тону. — Я тебе не говорил? Я с бабкой жил — суперстервозой неосовдепа. Она умерла четыре года назад. Вторая комната — ее, я не люблю там бывать.
— Извини…
— Фигня. Нормальный вопрос нормального человека. А у меня все давно уже пеплом затянулось, так что неважно.
— Помыть посуду?
— Сиди.
Грин мыл миски, звякал ложками, потом расставил их сушиться, сел и закурил. Иван от смущения смотрел в серые небеса за окном и думал.
Уже потом, когда собирались уходить, и Грин что-то искал в своей комнате, Иван приоткрыл дверь во вторую и заглянул. Из-за двери потянуло сандалом, пудрой и лекарствами, старым, непроветриваемым запахом; Иван успел заметить распухший диван в бархатной попоне с бахромой и ковер с багровыми и желтыми жирными цветами. Потом Грин тронул его за плечо.
— Интересуешься сложной бабкиной личностью? — спросил он с чуть заметной тенью насмешки. — Да, тут своего рода музей, угадал.
Иван покраснел и ничего не мог с этим поделать.
— Можно и не тайком, — сказал Грин. — Я уже сказал — любопытство штука нормальная. Нелюбопытны только дебилы.
Иван покивал. Ему было стыдно не столько от того, что он попытался подсмотреть кусок чужой жизни, сколько от того, что он на месте Грина переселился бы в бабкину комнату, слегка переделав ее по своему вкусу. Больше всего на свете Иван боялся сейчас, что Грин каким-нибудь образом догадается, об этих его мыслях.
Грин не догадался или не подал виду. Накинул ветровку, и они вышли из квартиры.
В церкви было… непривычно.
Иван не мог избавиться от ощущения участия в каком-то спектакле, в съемках фильма или чего-то в этом роде. От ощущения… сцены. Тут все было такое. Шоу. Эти образа, эти свечи, эта гулкая полутишина, эти поблескивающие в свете свечей позолотой и цветным стеклом вещицы, которым Иван не знал названия… Бабки в платках, сердитые, с поджатыми губами, посматривающие с молчаливым, но убийственным неодобрением… Грин.
Грин, который выглядел, пожалуй, театральнее всех, но был таким реальным, что Ивана брала оторопь.
Грин замер перед большим образом Божьей Матери. Его губы беззвучно шевелились и, Иван мог поклясться, слеза скользнула вниз по каменной скуле. Ему было наплевать на порицающих старух и на средневековые декорации. Грин снова находился не здесь — Иван дорого дал бы, чтобы понять, где. В раю? Или?..
Иван устал его ждать. Устал укладывать в голове Грина, истово молящегося полчаса подряд, украдкой смотреть на часы и неумело креститься. Поэтому, когда Грин очнулся, тряхнул головой и потянул Ивана за собой, тот пошел с наслаждением ребенка, которого, наконец, отпустили со скучного урока.
— Знаешь, — шепнул Иван с виноватым видом, — не слишком-то я… Как бы это… верующий стал.
Грин хмыкнул. Иван устыдился окончательно. А тут еще батя, товарищ или, может быть, наставник Грина, вышел навстречу — такой же театральный, как все тут, такой большой, бородатый, в облачении, таком же помпезном, как вся здешняя обстановка — и Ивану стало совсем уж неловко от непонятных причин, он смешался и растерялся.
— Товарища привел, Илья? — спросил батя.
— Ага, — сказал Грин, широко улыбнувшись. |