Дон Жуан был героем трагедии. На нем стояло клеймо порока. Он грешил смеясь и глумился над Богом. Он был богохульник и кончил в аду.
На плечах Дон Жуана лежало бремя трагичности, о котором Великий Коллекционер не имеет ни малейшего представления, ведь в его мире любая тяжесть лишена веса. Каменные плиты там легче пуха. В мире Завоевателя один — единственный взгляд значил больше, чем десять лет самой изощренной плотской любви в мире Коллекционера.
Дон Жуан был господин, тогда как Коллекционер — всего лишь раб. Дон Жуан дерзко преступал законы и условности. Великий Коллекционер покорно, в поте лица своего, выполняет предписанное законом и условностями, ведь коллекционирование отныне входит в понятие хороших манер и хорошего тона и считается почти долгом. Если я почему и чувствую себя виноватым, так только потому, что отказываюсь от Элизабет.
У Великого Коллекционера нет ничего общего ни с трагедией, ни с драмой. Из — за него Эротизм, лежавший в основе трагедии, стал чем — то вроде завтрака, обеда, филателии, пинг — понга или прогулки по магазинам. Коллекционер ввел эротизм в круг обыденного. Он сделал из него кулисы и подмостки сцены, на которой настоящая драма никогда не будет сыграна. Увы, друзья мои! — патетически воскликнул Хавель, — все мои любови (если я могу себе позволить так их называть) — это театральные подмостки, на которых не происходит ни — че — го.
Многоуважаемый патрон и вы, докторесса. Вы противопоставили Дон Жуана и смерть как исключающие друг друга понятия. По чистой случайности этим вы определили суть проблемы. Смотрите сами. Дон Жуан бросал вызов невозможному. А это присуще только человеку. В царстве же Великого Коллекционера нет ничего невозможного — и это царство смерти. Великий Коллекционер — это смерть, пришедшая унести трагедию, драму, любовь. Смерть, пришедшая за Дон Жуаном. Брошенный Командором в геенну огненную, Дон Жуан жив. Но в мире Великого Коллекционера, где страсти и чувства подобно пушинкам вьются в воздухе, в этом мире он окончательно мертв.
Право же, сударыня, — грустно сказал Хавель, — я и Дон Жуан! Чего бы я только не дал, чтобы увидеть Командора, чтобы почувствовать, как давит на мою душу чудовищная тяжесть его проклятия, ощутить, как внутри меня рождается величие трагедии! Право, сударыня, я уж скорее герой комедии и даже этим обязан не себе, а именно ему, Дон Жуану, ибо исключительно на историческом фоне его трагичного веселья можно еще худо — бедно разглядеть комичную грусть моего существования бабника, которое без этого маяка уподобилось бы тусклой серости безжизненного пейзажа.
Новый знак.
Устав от этой длинной тирады (во время которой сонный патрон дважды уронил голову на грудь), Хавель замолчал. Последовало прочувствованное молчание, после чего заговорила докторесса:
— Я и не знала, доктор, что вы такой прекрасный оратор. Вы выставили себя в самом неприглядном свете: герой комедии, серый, скучный и ничтожный! К несчастью, ваша манера выражать свои мысли была несколько преувеличенно благородна. Это все ваша проклятая утонченность: вы ругаете себя нищим, выбирая слова, достойные принца, чтобы походить все — таки больше на принца, чем на нищего. Вы старый лицемер, Хавель. Вы остаетесь тщеславным, даже поливая себя грязью. Вы старый и гадкий лицемер.
Флейшман звучно засмеялся, так как ему показалось, что в словах докторессы он, к своему глубокому удовлетворению, уловил презрение по отношению к Хавелю. Поэтому, ободренный иронией докторессы и своим собственным смехом, он подошел к окну и понимающе произнес:
— Какая ночь!
— Да, — согласилась докторесса. — Ночь просто великолепная. А Хавель играет в смерть. Вы хотя бы заметили, Хавель, какая сегодня прекрасная ночь?
— Конечно же нет, — сказал Флейшман. |