Изменить размер шрифта - +
играли большую роль в социальной иерархии группы. Пытаясь оттеснить Ульрике с центрального места, Гудрунн непрерывно изобретала все новые и новые поводы унизить и оскорбить ее.

Именно к Гудрунн Энслин я не испытываю добрых чувств. Она забыла, кто ее истинный враг, и сосредоточилась на своей вражде к Ульрике, продолжая преследовать ту даже в тюрьме Штаммхайм, где заключенные и без того страдали от враждебности властей. Каждый был брошен в одиночную камеру со звуконепроницаемыми стенами и оставлен наедине с самим собой. Общение осуществлялось только через адвокатов, симпатизирующих подсудимым, — с их помошью заключенные обменивались письмами и рассылали друг другу свои пропагандистские памфлеты.

Гудрунн неустанно критиковала стиль и манеру Ульрике, то и дело обзывая ее грубыми именами — особенно полюбилось ей прозвище «буржуазная корова». С момента начала процесса она уже и не называла Ульрике иначе, сделав это прозвище нарицательным — «буржуазная корова сморозила очередную глупость» или «в последнем заявлении буржуазной коровы» — писала она в своих критических обзорах, рассылаемых по всем тюрьмам и по некоторым радикальным газетам. Не выдержав травли со стороны своих сообщников, Ульрике, с юности подверженная приступам депрессии, повесилась у себя в камере в разгар судебного процесса, наглядно доказав своим недоброжелателям, что она не стойкий борец, а всего лишь «буржуазная корова».

Что ж, может, это было ее спасением — ее не было среди тех несчастных, которых, как я уверена, прикончили в Штаммхайме на рассвете 19-го октября 1977 года. Я думаю, что ей повезло — ведь ей не пришлось пережить ужаса жестокой ночной казни в запертой одиночной камере.

Иногда, в часы ночной бессонницы я представляю себе, как все это произошло, я слышу неожиданный поворот ключа в замке и негромкий скрип осторожно отворяемой двери. Я вглядываюсь в темноту — там шелестят шаги и шевелятся странные тени, — но не успеваю сообразить, кто пришел среди ночи в мою камеру и зачем. Грубые руки хватают меня, грубая ладонь затыкает мне рот, от нее пахнет потом, табаком и мочей. Я пытаюсь вырваться, но напрасно — у них все точно, воистину по-немецки, рассчитано. И я в муках вновь и вновь переживаю одинокую смерть каждого из героев моей картотеки — ведь все они умерли по-разному: Андреас Баадер и Карл Распе от пули, Гудрунн Энслин — в петле.

Я снова и снова переживаю их ужас, хоть знаю, что немногие согласятся со мной. Людям очень хочется верить, будто в Штаммхайме произошло массовое самоубийство, а мне не хочется — внутренний голос подсказывает мне, что в ту страшную ночь Баадер и его друзья были убиты полицией в своих герметически закупоренных клетках. К тому времени их было не так уж много — среди них не было не только Ульрике Майнгоф, но и адвоката Хольгера Майнца — он умер от истощения в тюрьме, так и не прекратив голодной забастовки, длившейся около двух месяцев. И все эти два месяца тюремные власти равнодушно следили за его мучениями, но не пошли на уступки.

Насильственные смерти лидеров «Отряда Красной Армии» вызвали к жизни новую волну протеста. Оставшиеся на свободе члены группы перешли к более решительным действиям — они приступили ко взрывам бомб на американских военных базах, к убийствам судей и офицеров полиции. Их ловили по всей Германии и бросали в тюрьмы, но на смену арестованным бойцам приходили все новые и новые. Впрочем, длилось это не вечно, и к концу 90-х годов движение сошло на нет.

Я, конечно, читала проскальзывавшие в прессе намеки на то, что организованная борьба, развернувшаяся после гибели основателей «Отряда Красной Армии», уже не была ни народной, ни спонтанной. По словам буржуазных журналистов она держалось на поддержке тайной полиции Демократической Германии, «Штази», тайно снабжавшей боевые группы оружием и деньгами.

Быстрый переход