Выстроенное из красного кирпича, оно было двухэтажным и самым новым из всех, что мне довелось увидеть в Кирях.
Перед зданием стоял большой стенд, посвященный писателю-фронтовику. Писатель кротко смотрел на земляков с большой цветной фотографии. Лицо было тонким и малокровным, а глаза – неправдоподобно большими, грустными. Наверное, ушел на фронт совсем мальчишкой, так и не успел состариться и вошел в историю вчерашним школьником.
Что успел он написать в свои юные годы? Был ли вторым Лермонтовым или просто другого героя, да к тому же поэта, в деревне не нашлось?
Впрочем, куда больше, чем литературное наследие Валентина Светлова, меня интересовало: доложила ли Галина Ивановна директору музея, что я ищу с ним встречи?
Как выяснилось, доложила: Ефим Борисович ждал меня. Пообщавшись с ним всего пару минут, я подумала: как хорошо, что именно такой человек оказался сейчас моим собеседником. Еще одной Гараниной мне было бы уже не вынести.
Когда я потянула на себя тугую входную дверь и вошла, Ефим Борисович стоял возле доски объявлений, которая висела на стене как раз напротив входа, и прикреплял к ней кнопками какую-то бумажку.
Справа от входа стоял стол, за которым обычно, видимо, сидел вахтер или охранник, но сейчас за ним никого не было.
Услышав скрип двери, Ефим Борисович обернулся.
– Заседание литературного кружка переносится – руководитель приболел немного, – дружески улыбнулся он. – Ничего не может быть обиднее летней простуды! Лежи, потей в такую жару… А вы, конечно, та самая Марьяна? Из Казани?
– Та самая.
Я улыбнулась в ответ совершенно искренне, а не пытаясь произвести благоприятное впечатление.
Ефим Борисович обладал редким даром моментально, с первых же слов, располагать к себе людей. Внешность у директора была самая заурядная: невысок ростом, круглолиц и лысоват. На вид около пятидесяти лет. Глаза невыразительного светло-карего цвета, утиный нос, очки, брюшко…
Но было что-то искреннее, неподдельное в его облике. Что-то, что внушало безусловное доверие. В глазах светился интерес к собеседнику, и всем своим видом Ефим Борисович словно говорил: «Спасибо, что говорите со мной. Вы важны для меня, я рад вас видеть!»
Должно быть, вся деревня от него без ума. И для учеников он сто процентов был любимым учителем, не то что Гаранина – суровая и сухая, как обструганная доска.
– У нас тесновато, но ничего, места всем хватает. На первом этаже актовый зал и экспозиция музея, – говорил тем временем Ефим Борисович. – Если будет желание, могу устроить экскурсию. На втором – библиотека, там же и литераторы наши по субботам занимаются. Мой кабинет тоже наверху. Там и поговорим.
Поднимаясь за директором на второй этаж, я думала, что усталость моя диковинным образом растаяла. А еще – вопреки логике и здравому смыслу – казалось, что Ефим Борисович чем-то да сумеет помочь. Впервые после того, что произошло с родителями, мне захотелось откровенно, ничего не утаивая и не приукрашивая, поговорить с кем-то старшим по возрасту, с тем, кто опытнее и мудрее меня, кому я смогла бы довериться.
Через несколько минут, едва оказавшись в тесном, немного захламленном, заваленном книгами и папками с документами, но уютном кабинете директора, я принялась рассказывать ему все, о чем прежде молчала. Про настоящую смерть Жанны, про все остальные трагедии. Да что там, даже про то, как увидела мертвую сестру в своей комнате, даже про Верочкины слова сказала. Видела этого человека впервые в жизни, а уже выкладывала всю подноготную.
Мне и в голову не пришло попытаться обманом выведать у него какие-то сведения. Это было как на приеме у врача или адвоката: хочешь помощи – говори как есть, без утайки.
Ефим Борисович сидел за своим столом, я устроилась в кресле напротив. |