Изменить размер шрифта - +

– Вероятно, вы больше интересуетесь привилегиями таланта, чем им самим.

Третья пощечина была нокаутом. Эта женщина… Ее следовало убить.

– По‑своему вы правы… – услышал он свой далекий, глухой голос и понял, что сдался. Она нашла его болевую точку и, как Вайсброд вчера, как все враги всегда, била, не подозревая даже, каково это – изо дня в день целовать жирную похотливую мякоть хозяйски глумящегося мягкого знака.

 

В дверь позвонили.

Асю словно швырнуло с места. Словно смело. На один миг Вербицкий увидел летящее мимо озаренное лицо. Сияние чужой радости прокатилось, опалило и ускользнуло – а в коридоре знакомый, забытый, совершенно не изменившийся голос уже бубнил елейно: «Асенька, я задержался, ты уж пожалуйста… А смотри, какие гвоздички, это тебе…» Вербицкий перевел дух. Этот дурацкий голос помог ему очнуться, он снова расслабился, и лишь где‑то в самой сердцевине души тоненько саднило – постепенно затухая, как затухает дрожание отозвавшейся на крик струны.

– Совесть есть? – резко выговаривала Ася. – Я пятнадцать раз разогреваю ужин, ведь сам же будешь ломаться, что невкусно! Конечно, невкусно! Сейчас же снимай пиджак, я сушиться повешу! Куда ты Тошку дел? Он же мокрехонек!

– У Вовки, – вставлял Симагин. – Звездный атлас побежал смотреть. Виктория обещала обоих высушить… Дождик‑то теплый, Асенька, от него растут только, а не болеют… Когда же это я ломался, что невкусно, Ась?

– Ах, Виктория?!

Голоса удалились, и Вербицкий усмехнулся облегченно, сразу поняв, что Симагин‑то не изменился, остался телком телок, и ни о какой золотой голове речи быть не может. Торговка, заключил он. Они кого угодно переговорят и переорут. Забавно, этакий вот крик, по ее разумению, выражает заботу и ласку; а Симагин, разумеется, благодарен: ругает – значит, любит. Да, улыбочки лучезарные – это на зрителя, разумеется; ох, тоска, с удовольствием подумал Вербицкий, но вдруг словно вновь ощутил щекой горячее дуновение проносящегося рядом солнечного сгустка – и вновь зазвенела проклятая струна. Вербицкий досадливо замотал головой. По скандалам соскучился. Да что я, картошки себе не изжарю?

В ванной грохнуло, и голос Андрюшки возопил: «И ты молчишь?» И вот уже, всклокоченный, в трениках и выцветшей клетчатой рубахе навыпуск, с разинутыми глазами и распахнутыми руками, в дверях воздвигся «золотая голова» Андрей Симагин.

Вербицкий с натугой улыбнулся и встал, пытаясь выглядеть обрадованным – ему сделалось скучно, как сразу делалось всегда, когда он не испытывал эмоций собеседника и вынужден был по каким‑либо причинам притворяться ему в унисон; он тряс симагинские руки, хлопал его по плечам в ответ на его хлопанье, и тот нелепо приплясывал на радостях и хихикал, удивлялся, спрашивал. Совершенно не изменился, думал Вербицкий. И в каком виде встречает меня, меня, мы же друзья и двенадцать лет не виделись – да, это уже не благодушие, не инфантильность даже, это неуважение! Как можно не меняться столько лет? Жизнь спокойная; живет себе, и все. Работа, дом, цветов приличных купить не мог. А может, все не так просто, может, он знает свое унижение; может быть, купить вот такой вызывающе облезлый букет – единственная форма сопротивления, которую он еще позволяет себе в собственном доме? Рад мне. Будто я Нобелевку ему принес.

 

Вот так сюрприз, слегка обалдев от радости, думал Симагин и оглядывался на Асю, ему хотелось, чтобы она тоже порадовалась Но она все еще дулась. Надо же так опоздать именно сегодня, черт… А Валерка совершенно не изменился. Породистый, сдержанный, только усталый. Валерка, собака, где ж тебя носило все это время! Как всегда, прикидывается надменным, знаем мы эти штучки! Одет‑то как, паршивец, и лосьоном ненашенским воняет.

Быстрый переход