Изменить размер шрифта - +
Зонтик притащил – Аська теперь долго будет ставить мне в пример. Симагин задыхался от счастливого смеха.

 

Вот его и отняли у меня. Просто. Быстро. Ася стояла, стиснув влажные цветы. Антон в доме, не на улице. Хорошо. Почему я начала браниться? Ведь обнять же хотела! Он так улыбался! И теперь улыбается. Но не мне. Все из‑за хмыря. Притворяется обрадованным. Плохо притворяется, лениво. Скользкий, слизистый. Чувство тревоги и близкой опасности нарастало. Я ревную. Ревную, да? Да. К той женщине не ревновала, только грусть и боль за всех. Потому что та Симагина любит. А этот не чувствует ничего. Настолько не чувствует, что даже притворяться не может. Не представляет этих чувств. А Симагин – не видит. Я боюсь. Ревность – это страх?

– Идемте ужинать, – сказала она громко и ровно.

– Да, пошли полопаем. Я, знаешь, есть хочу, обедал в три и с тех пор ни маковки во рту.

– Право? Ну, если хозяйка столь любезна и угостит меня тоже, я с удовольствием подключусь. Только, Андрей, я чертовски хочу курить.

– Конечно! Асенька, ты дай нам что‑нибудь под пепельницу. Наконец к тебе собрат пришел, да? Знаешь, Валер, она тут тишком дымит иногда…

Привели мальчика и, как и ожидал Вербицкий, принудили знакомиться с папиным старым другом дядей Валерием. Мальчик немедленно поведал дяде Валерию, что паника, которую мама устроила из‑за дождя, – с переобуванием в шерстяные носки и чаем с медом, – совершенно никчемушная. Он говорил это, прихлебывая чай. Вербицкий взялся было посюсюкать в ответ, но понял, что фальшивит, и умолк, благодушно улыбаясь. Мальчик выглядел взрослее отчима – он смотрел серьезно, выжидательно. Мать его быстро уволокла: «Здесь накурено».

Потом они ели и пили. Вербицкий курил, царил. Язвил. Ему было даже хорошо. Посижу немного и пойду, думал он. Симагин тормошил его: а помнишь? а помнишь? Вербицкий, кривясь, поддакивал; он не любил прошлого себя, вспоминать всегда оказывалось либо больно – несбывшиеся надежды, либо унизительно – как с Катей. Не хотелось начинать то, из‑за чего он пришел, – бессмысленно было начинать, но Вербицкий знал, что потом месяцами будет глодать себя, что память обогатится еще одним нескончаемо унизительным воспоминанием поражения, капитуляции, если сейчас он даже не попробует подступиться к цели, которая теперь ощущалась как отжившая свое игрушка. Ну, подожду еще, думал он, и одновременно думал: даже не выходит к нам, увела ребенка и исчезла. И опять летела мимо, мимо горячая лучезарная комета, опять звенела вспугнутая струна…

Стемнело. Блекло‑синее, похожее на хищную актинию пламя под чайником бросала на стены призрачный, чуть дрожащий свет.

– Злой, желчный, – говорил Симагин, – слушать противно.

– Писатель не может не быть желчным, – говорил Вербицкий. – Не равняй желчность и злобу, это удел глупцов, Андрей. Самые добрые люди становятся со временем самыми желчными.

– Да, – задумчиво ответил Симагин. – Помню, меня потрясла фраза – знаешь, у Шварца в «Драконе»: три раза я был ранен смертельно, и как раз теми, кого насильно спасал… Только, Валер, ты говори потише, пожалуйста. Антошка так чутко спит – как будто в меня, прямо странно…

Блаженный, думал Вербицкий о Симагине, – и это мой противник, ух, какой страшный… уж лучше бы с Широм драться, право слово, из того хоть злоба брызжет – а когда имеешь дело с ничтожеством, все как кулаком в подушку.

 

Ему, наверное, тяжело живется, думал Симагин о Вербицком. Умницам тяжело живется. Ну, пусть отдохнет сегодня, выговорится… Сейчас чаек заварим покрепче – вот же как вовремя заказы дали – индийский, со слоном. Что я еще могу? Аська так и не показывается.

Быстрый переход