Приятели считали его добрым малым, но сам он был о себе мнения высокого и особенно находил в себе много остроумия. Поэтому острил, отпускал плоскости на каждом шагу и любил экспромтом рассказывать анекдоты, говоря всегда с примесью водевильных куплетцев, которых знал множество. В ту минуту, как он входил в кабинет Хлыстова, лицо его сияло необыкновенным весельем, глаза самодовольно блистали: по всему видно было, что он приехал в коляске.
– - Наше вам почтение-с, с пальцем девять-с, с огурцом пятнадцать! -- сказал он, пародируя голосом и жестами актера, который с ловкостью передразнивает петербургских апраксинцев, и вслед за тем запел:
Здравствуй, кум ты мой любезный,
Здравствуй, кумушка моя.
Вот вам в лицах суд уездный
И измученный судья!
– - Ну что, каково изволили почивать-с? -- продолжал он же останавливаясь.-- А со мной случилась сейчас (и тут он уже заговорил собственным тоном) прекурьозная гистория: еду, братец, я в коляске… ты знаешь, я иначе не езжу… навстречу идет такая странная фигура в фризовом сюртуке… Я, братец, снимаю шляпу и кланяюсь ей с глубочайшим почтением; она так и разинула пасть, остановилась, глядит на меня во все глаза. Кучер кричит: "Пади! пади!"… И что ж, братец? Вот диво, уж подлинно нечаянный каламбур: она в самом деле зашаталась да и упала перед самыми лошадьми…
Но господин в оливковой венгерке принужден был остановиться на самом патетическом месте своего рассказа: снова раздался звонок. Запыхавшись и отряхивая со шляпы легким хлыстиком свежий, только что выпавший снег, в кабинет вбежал молодой человек, одетый в темно-зеленый фрак, в бархатном жилете и лакированных сапогах.
– - Bon jour, {Здравствуй (франц.).} душенька! Как поживаешь? -- сказал о я, подскакивая к Хлыстову и покрывая его щеки поцелуями.-- А, Зубков (так звали господина в венгерке), ты уж здесь. Я так и думал -- коляска стоит у подъезда; кому, думаю, кроме тебя, приехать в коляске!.. Только, братец, воля твоя -- подгуляла!
– - Чем же? -- произнес Зубков и поспешил подойти к окну, чтоб удостовериться, действительно ли она подгуляла.
– - Ну вот,-- продолжал новопришедший, оглядывая кабинет Хлыстова с чувством родственного участия, потому что всё в нем, кроме стен и полов, было, так сказать, творением рук его.-- Кабинетец стал хоть куда, настоящий литераторский, как подобает у артиста! -- В Петербурге, в некотором кругу, есть обычай называть "артистами" всех, кто не чиновник, не военный и не купец.-- И письменный стол, и этажерка, и Вольтеры, и полочка для книг, и ящик для рукописей… Поздравляю, поздравляю от всего сердца! -- Он чмокнул Хлыстова в губы и продолжал не останавливаясь: -- Ах, какая чудесная палка! Где ты, монтер, достал? Что за уморительная рожа. Китаец, должно быть, китаец… мандарин пятой степени!.. Ха-ха-ха… и с золотом… отделка чудесная… Ба! даже н наконечник-то золотой… А уж рожа, какая рожа! -- он чмокнул ее.-- Просто я влюбился в твою палку… Не могу расстаться!.. Ей-ей, не могу… Продай, братец! Сколько хочешь возьми… Или дай хоть на недельку… Я вынесу ее на сцену… Ха! ха! ха! Уморю всех… Ну так даришь, что ли, моншер?
– - С удовольствием,-- отвечал Хлыстов.-- Очень рад, что она тебе нравится.
– - Ну так по рукам! Какой ты милашка, моншер! -- Он опять чмокнул его.-- Я тебе сам что-нибудь подарю… или нарисую в альбом… Ты знаешь, как я рисую… Так, что ли?
– - Ну, пожалуй, так. Что за счет между друзьями!
– - И в самом деле… Умно! Что за счет между друзьями… особенно между такими, как мы… ведь я тебя, душенька, люблю всем сердцем, всею душою, всем помышлением…
Молодой человек с хлыстиком в третий раз поцеловал Владимира Ивановича и начал прохаживаться, опираясь на новоприобретенную трость и напевая куплет из недавно разыгранного водевиля:
Да, истинно актеры жалки:
Должны лишь публикою жить,
Работать век свои из-под палки
И маску целый век носить. |