Или я вам сильно виноват, что от моих, написанных на одесском языке книжек типа «Или!», «Как на Дерибасовской угол Ришельевской», «Гроб из Одессы», чей совокупный тираж еще в прошлом веке составлял более полумиллиона экземпляров, сцыт кипятком не одно поколение читателей? Только не надо ой! Зря, что ли одна читательница написала в Интернете: «Провела вечер за чтением «Большого полутолкового словаря одесского языка»…Памперсы уже не помогают…»? Если бы эта дамочка знала, какую атаку в свое время мне пришлось выдержать, чтобы она уже в нынешнем веке имела нахес даже при памперсе. В частности, меня ругали и за то, что мне удалось осуществить несбыточную мечту моего земляка, московского писателя Ю. Олеши: увидеть некое уже давно цензурное слово, напечатанное типографским способом.
И что я имею с гусь на сегодняшний день, кроме жира и шкварок, собираемых многочисленными пиратами, засовывающих мои книжки на свои сайты и передирающих мои рассказы в газеты и журналы от Тель-Авива до самых до окраин Сиднея? То, к чему давно привык. Переехавшая из Киева в Москву транзитом через Одессу критикесса Мария Галина на страницах российского журнала «Знамя» поведала за Валерия Смирнова «с его вполне мифической квазибабелевской экзотикой. – Люди, что за геволт? – орал в темноту орденоносец дядя Грицай, обозрению которого мешала выступающая пристройка флигеля. – Дайте дитям соски и нехай они заткнут себе роты». Может быть для мадам Галиной процитированные нею строки и мифическая квазибабелевская экзотика, но ведь я вполне реально произрастал не в дыре, не среди приезжих, получавших отдельные квартиры в Жлобограде, где одессита можно было искать с тем же успехом, как пульс на мумии, а в типичном одесском дворе. То есть в предназначенном коренным одесситам от рождения до смерти гетто коммуналок.
Только в одной квартире моего двора одновременно проживало четыре поколения семьи Хаймовичей, а девять семей нашего флигеля полным составом, от дедушек до их внуков, пользовались одним дореволюционным унитазом, на который некогда безо всякой очереди персонально ходил сам великий писатель Иван Бунин, и лишь изредка, но посещал Александр Куприн. Так что пресловутый орденоносец дядя Грицай – не вымышленный «квазибабелевский экзотический» персонаж, а мой реальный сосед, человек из плоти и крови Одессы, выдававший такие перлы, что даже бабелевский Беня, говоривший смачно, стух бы рядом с его одним костылем. А рядом со вторым костылем дяди Грицая мелко бы плавал люфтменш Остап Бендер.
Вы хоть догоняете, что Бабель и иже с ним не могли позволить себе роскоши писать в сталинские времена так, как устно, непринужденно и на шару выдавал дядя Грицай во время совершенно не придуманных мною дворовых событий образца 1964 года? Того самого года, когда за Бабеля в Одессе знали так же хорошо, как сегодня – за его современника Юшкевича? Легко представляю себе, что бы имел послушать от стариков нашего дома их современник Бабель, написавший в двадцатые годы «Одесса мертвей, чем мертвый Ленин». Во всяком случае, сам великий Катаев тикал из нашего двора после хохмы измученного его идеологическим «парусом» Вовки, поставившего при общении с классиком ударение в слове «писатель» на первом слоге. И если бы литературоведы услышали то, что я нахватался ушами от соседей, бурно обсуждавших визит «босяка, строящего из себя Милю, но не Гилельса, а с Манежной», который «нам еще рассказывает, что было в Одессе, пока этот пуриц торчал в Москве», так у них бы уши в трубочки свернулись, а глаза на место можно было уставить исключительно молотком. В общем и целом: то, что в Москве расценивалось одесским колоритом, имелось буднями нашей жизни. И кто обращал внимание на те самые одессизмы, бывшие не более чем нормой повседневного речевого общения? На уровне «большой мастер предсказывать погоду на вчера» и «с поцом свяжешься, сам поцом окажешься». |