Изменить размер шрифта - +
— Да не вздумай маме сказать. Да и вообще никому знать не надо.

— Нет. Что ты, что ты. Я же понимаю, она и так испереживалась. Емельян вон с фронта без глаза явился, инвалид. Так она к Кригеру пошла, умолила принять его сторожем хоть. Всё ж кусок хлеба.

— Принял?

— Принял. Пожалел фронтовика. Сказал: «По отцу Ивану знаю, мол, все Махны добросовестные работники». Отец-то у него лучшим конюхом слыл.

— Ну Борис Михайлович хоть и буржуй, а человек, — согласился Нестор. — Меня тогда, сопляка, в модельный цех определил, не в чернорабочие.

— Какой из тебя чернорабочий был бы. Впрочем, и сейчас ты не краше: кожа да кости. Давай хоть спину потру, соскребу с тебя грязь тюремную.

Натирая мочалкой спину Нестору, Григорий говорил успокаивающе:

— Ничего, мы тебя откормим. Откормим, оженим; ты у нас ещё ого-го.

— Уж и оженим?

— А как же? Настя всякий раз за тебя спрашивала. Маме помогала посылки для тебя собирать. Всё норовила конфет побольше сунуть.

— Да-а, мама, — вздохнул Нестор. — Я над её письмами, поверишь, Гриша, плакал всякий раз. Белугой ревел. Каторга-то мне пожизненная была, думал не увижу вас. А тут революция, слава богу. И всё — я на воле.

— Ты, наверно, не знаешь, Нестор, когда тебя к смерти присудили, мама слезницу аж царице написала.

— Ну да? С ума сойти.

— Может, по её слезнице тебе и заменили смертный приговор на каторгу.

— Может быть. Хотя вряд ли письмо до царицы успело дойти. Мне там сказали, что смиловались надо мной по несовершеннолетию. Мне до 21 года шести месяцев не хватало.

— И тут мамина заслуга, — засмеялся Григорий. — Смекаешь?

— Нет, — признался Нестор.

— Ты ж родился в 88 году, а она тебя записала с 89-го. Был бы с 88-го записан, не миновать тебе петли.

— А ведь верно, Гриша. Ну мама, как чувствовала всё равно.

— Вот именно, что из тебя разбойник вырастет, — пошутил Григорий. — Теперь поди Бутырка-то выучила?

— Выучила, Гриша, хорошо выучила, теперь я, братка, твёрдый анархист, не разбойник.

— Хоть бы ты растолковал брату, что это такое — анархизм.

— Это когда, Гриша, никакой власти не будет.

— Что-то я не пойму, Нестор. Кто-то ж должен править, вон, возьми телегу с лошадью, понужни её да кинь вожжи. Куда она тебя завезёт?

— Умная лошадь домой и завезёт. Но человек-то не лошадь, Гриша, — тоже нашёл сравнение.

После бани братья сидели на широкой лавке, попивая квасок. Нестор, откидываясь спиной к стене, прикрывая глаза, говорил, не скрывая торжества:

— Господи, я дома... Наконец-то дома. Даже не верится... В дороге где, на станции, в вагоне ли задремлю и в глазах опять Бутырка, кандалы...

— То-то я смотрю у тебя на руках следы остались.

— У меня, брат, и на ногах заметы есть. Ты только маме не говори, Гриша.

— Сказал раз и хватит. И долго ты их таскал? Кандалы те?

— Ну ты ж знаешь, я не терплю несправедливости, с тюремщиками лаялся как собака, всё правду искал. Зато и получал и кандалы и карцер. Ну и туберкулёз впридачу. В больнице тюремной только и снимали. А так всю дорогу ими брякал.

— Ах, Нестор, Нестор, горюн ты наш.

Распахнулась дверь, обдав братьев мартовским холодом. В проёме появился паренёк.

— Дядя Нестор, дядя Гриша, там уже заждались вас. Бабушка уже беспокоится, не угорели ли? Там к дяде Нестору друзья пришли. Ждут.

Паренёк убежал, Нестор сразу засуетился, стал натягивать штаны.

— Это никак Савы сын? А?

— Угадал. Старший, Мишка.

— Когда меня взяли, он под стол пешком ходил, а теперь эвон — парень.

Быстрый переход