Изменить размер шрифта - +
А барин осерчал.

– Чума?! — изумился Анатолий. — Это что ж за имя такое? Крестили-то его как?

– Семеном крестили, но был он с издетска сыромятником, так же, как и отец его, и дед, ну и кликали его Сенькой-сыромятником. А четыре года назад, когда на скот чума нашла и немыслимо сколько коровенок попередохло, Сенька намял сотню кож, да повез в Москву, да там с превеликим барышом продал. Никто ж не знал, что кожи с чумной скотины. С тех пор и прилипло к нему — Чума-сыромятник да Чума-сыромятник.

– Как же так? — озадачился Анатолий. — Это ж для людей опасно! Как же барин позволил?

– Все с барского позволения и делалось, — вздохнул лакей. — С Петра Ивановичева. Старый-то барин и не ведали, сами больные лежали. И задумка барича была, и все барыши его были. Сеньке там кой-что досталось, однако барич большую часть к рукам прибрал.

– Эх, — с отвращением сказал Анатолий, подныривая под распахнутую раму какого-то окна, — коли кто уродился подлого происхождения, пусть и наполовину, никогда он благородным не станет, и единственное, что может порядочный человек сделать, это от такого подлого подальше держаться.

Лакей хмыкнул невесело, и Анатолий, который невольно высказал свои мысли вслух, спохватился, что он не один.

Ему стало неловко. Он ненавидел человеческое унижение, пусть даже и тех, кто стоит ниже его по происхождению и общественному положению, а тут, вольно или невольно, унизил этого дворового.

– Василий, ты меня не слушай, — сказал Анатолий смущенно. — Это я так, мысли вслух невзначай высказал. Они до тебя не касаемы.

Лакей снова ухмыльнулся, на сей раз поживей:

– Да, правду сказать, я и сам так же думаю, потому что эти выблядки господские и корневищ своих стыдятся, и в то же время брата крестьянина жмут покрепче иного барина. И в ближние люди по себе выбирают. Вон, лишь только старый барин преставились, Сенька мигом вичем стал зваться , управляющим сделался. Теперь лютей его по всему Перепечину не сыщешь, да и ближе его человека у барина нет, вот разве что Ефимьевна. Они ради Петра Иваныча и зарежут, и убьют, и кому хочешь кровь по капле выпустят. И мечтами высоко, ох, как высоко возносятся! Страшно даже сказать!

– А я думал, Ефимьевна Фенечку… то есть Феофанию Ивановну пуще Петра любит, — проговорил Анатолий.

– Любить-то любит, да ведь Чума-сыромятник — сын ее, а кровь родная — всего ближе. Бедная наша барышня, — с тем брезгливым сочувствием, которое вызывают люди душевно нездоровые, проговорил Васька. — Жаль ее… Всяк норовит обмануть, всяк норовит на ее беде сыграть. А она доверчивая, аки цыпленок… что ей ни скажи, всему верит.

Тут он замер, словно столб, и воскликнул:

– Да что же это я разгуливаю, молочу языком?! Меня же барин по Чуму-сыромятника послал, да спешно! Ох, не сносить мне головы!

И он с места чесанул во все лопатки, оставив Анатолия одного.

 

Тем временем, пока Васька, забыв обо всем на свете, откровенничал с Анатолием, Петр из комнаты, где лежала незнакомка, прошел в светелку сестры.

Та сидела за маленьким столиком, уронив голову на руки. Плечи ее вздрагивали, и привычный приступ раздражения овладел Петром. Он не любил сестру. Нет, не только потому, что вечно унылое лицо Фенечки и ее нескладная судьба злили его, ибо вынуждали заботиться о ней, а заботиться о ком-либо, кроме себя, ему невыносимо. Главное, она была свидетельницей тех унижений, которые Петр переживал в детстве, когда Перепечин еще не женился на его матери.

Хоть после смерти своей жены Перепечин и жил открыто с ее бывшей горничной, все же он долго не венчался с ней, а детей их не называли выблядками или байстрюками только немой да ленивый.

Быстрый переход