Нет, разрыв, по всей видимости, произошел — непоправимый, действительно похожий на тихое убийство.
Но, казалось, еще теплилась прошлая унылая тягомотина, и он, из чувства сострадания, что ли, вроде бы должен был хотя бы утром позвонить Инне и… и что?.. посочувствовать?.. или начать сначала?..
Да, много неприятного он узнал о себе в эту минуту.
Но самое ужасное — тряпка, не мужчина.
Ведь это же надо — до чего дошел: отнял у женщины, может быть, все, чем она жила, а потом собирался еще доканывать ее своим сердечным равнодушием: «Ну ты как там, вообще, ничего?..»
Чтобы наконец отвлечься от сумятицы в мыслях, он решил заняться чем-нибудь простым, практически конкретным.
С отвращением взглянул по сторонам: не сегодня-завтра должны вернуться мать с отцом, а в квартире черт те что, особенно в гостиной.
Кресла, стулья сдвинуты, как попало, — после субботника курсовая тусовка гудела на хате.
Под стереосистемой, на ковре и на паркете, — россыпь дисков вперемешку с конвертами.
И везде нечитанные газеты, трехнедельное скопище: ворох на столе у телефона, кипы на полу, — сползли, упали, некому поднять, — на телевизоре, на диване — везде отцовские пристрастия.
А на пыльном кабинетном рояле, былой родительской гордости, среди нагромождения книг, журналов, подсвечников и всякой всячины эффектно красовалась, тоже, наверно, запыленная, если не в паутине, семейная пишущая машинка, портативная Эрика-старушка, на которой несколько ночей подряд после отъезда родителей перебеливался карандашно-рукописный черновик повестухи про себя, ненаглядного.
Ну как же, классик! Соорудил конторку на рояле, чтобы работать стоя (вместо гусиного пера — машинка!), да ноги что-то не держали, хилый пошел графоман, пришлось придвинуть кресло спинкой к заду, подпереться.
Машинка дубасила на всю округу, рояль резонировал, гудел, а в результате — пшик.
Дал Хрусталеву почитать, а тот, хотя и сам салажонок, а свежим глазом кое-что просек: «Старик, ты можешь лучше, понимаешь?» — и обидеть не хотел, и соврать боялся, кристальный человек.
Ну это верно, конечно. Некогда было особенно обрабатывать: в училище с утра до ночи почти каждый день, да и хаты, свободные от предков, на дороге не валяются, надо же было попользоваться, гостей принять-проводить.
Но если уж совсем по правде, то, может, и нечего было обрабатывать. Потому что собственная жизнь заполнена пока лишь примитивными акселератскими страстишками и витиеватой, с претензией на айсберга под ней, а на самом деле пустой и никчемной болтовней.
Как в «Певчем дрозде»: тот парень, грузин, тоже разгребал вечный хлам на столе, серьезно раскладывал перед глазами нотную бумагу и тоже мечтал создать нечто, какую-то симфонию души, даже начинал записывать смутное ее звучание, но постоянно его что-то отвлекало, уводило, и пустяки, и неотложное, сиюминутное, однако, если вдуматься: коль скоро он давал уводить себя и растаскивать по мелочам, то, вероятнее всего, и у него по большому счету нечего было записывать.
Пустота порождает пустоту — плохо наше дело, генацвале…
В кармане куртки вдруг нашлись потерянные спички.
Он бросил коробок на стол к сигаретам и поплелся в прихожую, разделся, переобулся в шлепанцы, машинально продолжая перемалывать мозгами зерна истины.
Ничего, ничего. «Прежде чем писать, я должен жить», — неплохо сказано.
Но, кроме жизненного опыта, нужен, конечно, и опыт осмысления опыта.
Ну и пусть эти пробы — жизни и пера — будут пока подготовкой к тому настоящему, что рано или поздно созреет в душе и мозгах, если созреет. А неудачи естественны и, видимо, необходимы.
Все мы рождаемся смехотворно беспомощными, но терпение, внимание и труд, коллега: если есть в тебе тот самый божий дар, хотя бы и с яичницей вперемешку, то когда-нибудь твоя абракадабра преобразится в стройный звукоряд. |