Группа рабочих выламывает глыбы льда на Москве-реке. Из глыб выпиливают тяжелые брусы, обматывают рогожей, перевязывают и грузят на грубые, совсем не для катания санки. И пареньки лет пятнадцати, изгибаясь до земли, волокут груженные льдом санки наверх, на Воробьевы горы, где ждут ломовые извозчики с тяжелыми грузовыми платформами, запряженными мохнатыми битюгами. Там и перегружают на платформы доставленный с ребячьим надсадным хрипом лед: лошадей по такой крутизне не погонишь, жалко лошадок.
Парнишек не жалко. И того, упрямого, с хмурым лицом, которого пока еще зовут Алешкой, тоже не жалко. Каждому — свое, даже на празднике жизни — на святках.
И Алешка никогда не жаловался и не унывал. Отец у него еще осенью четырнадцатого без вести пропал, мать в эту зиму совсем расхворалась, и он подрабатывал, где только мог. Ну, а святки для рабочего человека, известно, самое удачливое время. Только не зевай.
Изгибаясь в три погибели, а кое-где становясь на четвереньки, Алешка с огромным трудом преодолел первый, самый крутой и до льда разъезженный подъем. Здесь была небольшая площадка, на которой можно было передохнуть, отдышаться, подкопить сил для последнего, самого длинного, но зато более пологого участка горы. И Алешка отдыхал, шапкой вытирая взмокший лоб и заинтересованно поглядывая на шумных саночников, которые мчались вниз, к Москве-реке, с визгом и смехом, благо веселый их путь пролегал совсем рядом с его обледенелой тернистой дорогой к ожидающим наверху ломовикам с платформами.
Сверху летели расписные, кокетливо изогнутые и полные звонкого смеха саночки, в которых сидела Любочка с победно развевающимся шарфом за плечами. В ней было столько искреннего восторга, и так она сама была сегодня хороша, что Алешка невольно заулыбался. И, конечно, засмотрелся: ее расписные саночки неожиданно подпрыгнули на ухабе, свернули вдруг на обледенелый рабочий спуск, сбили Алешку и его груженые сани, с таким трудом втащенные сюда.
Летели вниз все втроем: Любочка с хохотом в расписных саночках, Алешка — кубарем, а следом и его груженные льдиной сани. Любочка каким-то чудом сумела отвернуть и промчаться левее рабочих, а вот Алешка вместе со своими разогнавшимися некстати санями угодил прямо в трудящихся.
— Да растудыт твою, раззява косорукая!
— Виноват, Кузьмич, оплошал маленько. Барышня подбила…
— Мадемуазель! Мадемуазель Люба, одну минуточку!..
С этим взволнованным окриком мимо них торопливо прошел поручик в шинели, перетянутой офицерской портупеей с кобурой на правом боку и шашкой — на левом. С рукояти шашки свешивался красный темляк: знак ордена Анны IV степени.
— Разрешите представиться: личный адъютант вашего батюшки поручик Кольцов. Прошу вас, мадемуазель, срочно следовать за мной. Лихач ждет на дороге.
— Но зачем же, зачем? — настороженно удивилась Люба. — Что-нибудь… Что-нибудь с папой? С папой, да?
— Прошу поспешить, мадемуазель. Покорнейше прошу.
Взволнованная Любочка и суровый поручик прошли мимо Алешки. Рабочие молча смотрели им вслед.
— Господи, неужто полковника убили? — растерянно ахнул Кузьмич.
— Что? — спросил Алешка. — Какого полковника?
— Отец у этой барышни — боевой полковник. С четырнадцатого из окопов не вылазит. Я у них аккурат перед войной комнату для мамзели переделывал.
— Это где — у них?
— На Арбате. Там в переулке дом со львами. Заметный такой дом.
Кузьмич говорил что-то еще, но Алешка уже не слышал. Он смотрел в другую сторону: на расписные саночки с забытым шарфом, который так победно развевался за Любочкиной спиной…
Вечер. Немноголюдные и степенные улицы дворянского центра Москвы стали сегодня оживленными и даже шумными. |