— Бог, а не народ!
— Где народ увидит, так и Бог услышит, а за тобой, князь, после Клёцка ничего доброго народ не видел, — ответил ему Аверьян. И добавил с суровой назидательностью: — Оттого и Бог тебя не услышал.
И, не сказав более ничего, отошел в сторону.
А Михаил Львович, обеспамятев, шел к возку, как слепой, плача и выставив вперед руки.
— Господь разума лишил, — говорили вокруг и со страхом расходились, уступая дорогу высокому старику с трясущимися, окованными железом руками.
Впервые за всю жизнь навалилась на сердце Михаила Львовича беспросветная, стылая печаль.
«Уж лучше бы казнили, — думал он, все более и более помрачаясь душой. — А то засадят в яму, и будешь заживо гнить, пока не подохнешь».
От дум о неизбежности вечного заточения мысли его перебегали к оставленным в Москве родичам. «Иван труслив. Видом только свиреп, недаром Мамаем прозвали. Василий слеп, увечен. Они не заступа. Нет, не заступа». Потом вспоминал об императоре Максе, хане Гирее, датском короле Иоанне. Перебрав сильных мира сего одного за другим, понял окончательно: нет ему на Москве спасения. И решил: «Чашу мою изопью до конца, не порадую супостата Ваську и прочих недругов печалью да слезами».
И, утвердившись в решении, сжался в комок, затих.
Перед дверями тюремной палаты, прилепившейся к стене Кремля за государевой конюшней, его ждали седой старик, опирающийся на клюку, и девочка — русая, синеглазая.
«Олеся», — узнал Глинский — и едва удержался от слез.
…В последний его вечер в Москве, в самый канун третьего похода на Смоленск, пришел он проститься с братом Василием.
Василий бормотал и всхлипывал, гладил Михаила Львовича по плечам, по голове, а жена брата, княгиня Анна Стефановна, забито молчала, хотя все знали — в доме она была всему голова. Но как только появлялся шумный, рослый, веселый деверь, Анна сникала и сидела молча.
В домах братьев Глинских, что у Ивана по прозвищу Мамай, что у Василия Слепого, что у самого Михаила Львовича, женщины жили намного вольготнее, чем в московских боярских да княжеских теремах, оттого же и девочки росли свободнее. Однако такого постреленка, такой бесовки, как дочка Василия Олеся, а по-московски Елена, нельзя было найти не только в Москве, не сыскать и во всей России.
В шесть лет Елена выучила «Азбуковник» и повергала в трепет мамок и нянек, читая Псалтирь не хуже иного священника.
Семи лет она стала носить на голове золоченую деревянную корону, а дворовые девочки подымали за нею бархатный шлейф. И хотя корона была сделана из дерева, а бархат шлейфа сильно трачен молью, взгляд Олеси был как у настоящей королевы, и разговаривала она по-королевски.
Когда же Олесе — Елене сравнялось семь лет, Михаил Львович показал своей любимице диковинную персидскую игру «шахмат» и потом, выходя от брата, уставший от его стенаний, частенько расставлял фигуры на подаренной им же русской доске из рыбьего зуба, завозимого в Москву поморами с берегов полуночных морей.
Олеся морщила нос, потирала лоб и, когда проигрывала, а проигрывала она через раз, не догадываясь, что дядя Михаил нарочно ей поддается, огорченно сжимала губы и не просила — требовала:
— Еще раз, дядюшка!
Михаил Львович покорно разводил руками, сражался, как лев, и... проигрывал.
Радость Олеси была сдержанной, но в синих очах полыхали бесовские огоньки гордыни. Девочка каждый раз верила, что победила своего знаменитого дядю, коего не в игре — на бранном поле только единожды из сорока сражений побил какой-то король, да и то неправдою.
…Вечером 29 мая, накануне выступления в третий Смоленский поход, Михаил Львович выиграл у Олеси партию и больше играть не стал. |