Антуанетта нетерпеливо оглянулась, но позади, под струями дождя, виднелась только какая-то жалкая фигурка под зонтом, невыразительная особа, не молодая и не старая, ни уродина, ни красавица, не очень-то крепкая, слишком бледная, с чересчур длинным и непоправимо кривым носом: это была Доминика, торопливо шагавшая мимо витрин - заурядная женщина, которая идет неизвестно куда, шевеля губами, совсем одинокая среди толпы.
Глава 2
- Сесиль! Не знаете, вернулась госпожа Антуанетта?
- Час назад, мадам.
- Что она делает?
- Легла на кровать, одетая, прямо в грязных туфлях.
- Наверное, заснула. Попросите ее подняться. Скоро придет муж.
Темнеет рано; закрытые окна перекрывают доступ сырому и холодному уличному воздуху в маленькие прогретые ячейки, где прячутся люди. Может быть, из-за этой густой желтизны света, сочащегося сквозь заслон стекол и штор, из-за дождя, укутывающего любые движущиеся предметы пеленой безмолвия, люди в домах кажутся странно неподвижными и, даже когда шевелятся, их жесты странно неторопливы, их молчаливая пантомима разворачивается в мире кошмаров, где словно на веки вечные застыли по своим местам вещи, - угол буфета, отблеск выщербленного фаянса, край приотворенной двери, мутная глубина зеркала.
Огонь у Доминики уже не горит, но газом еще пахнет: этот неистребимый запах встречает ее и подтверждает, что она дома. Она бедна, это не выдумки.
Доминика подсчитывает траты с точностью до сантима не ради забавы. Пускай подчас она и забавляется этим и получает от этого удовольствие, как религиозный фанатик от умерщвления плоти, но так было не всегда; это ее бессознательная, инстинктивная самозащита: Доминика превращает железную необходимость в порок, чтобы ее очеловечить. В квадратной печурке никогда не тлеет больше одного полена зараз; полено невелико, и Доминика старается, чтобы оно горело подольше: в этом искусстве она достигла больших высот. Она шевелит полено по десять раз, меняя наклон, чтобы оно обугливалось только с одной стороны, а уж потом с другой; она, как в керосиновой лампе, регулирует в печи пламя, лижущее древесину, а уходя, никогда не забывает его загасить.
Тепло сочится тонкой струйкой, которая отклоняется или иссякает, чуть только откроешь, а потом закроешь дверь.
Когда она вошла, под ногами у нее хрустнула бумага: она подобрала с полу письмо.
"Мадмуазель, Мне совестно, что я опять Вас подвожу, по крайней мере отчасти. Сегодня я дважды наведывался в газету, где мне должны заплатить, но кассира так и не застал. Мне твердо обещали, что завтра он будет на месте. В противном случае, если эти люди попросту надо мной издеваются, я предприму другие меры.
Прошу Вас, не думайте, что с моей стороны речь идет о недобросовестности.
В подтверждение своих благих намерений прилагаю в счет долга сумму, которую Вы, боюсь, сочтете смехотворной.
Пишу Вам это письмо, потому что мы сегодня будем обедать у друзей на другом конце Парижа и вернемся очень поздно, а может быть, и не придем ночевать. Так что не беспокойтесь из-за нас.
Примите, мадмуазель, заверения в моих самых почтительных и преданных чувствах.
Альбер Кайлъ".
Сегодня двадцатое. Жильцы до сих пор не заплатили за квартиру. Чемодан снова уносили из дому, но не для того, чтобы вернуть назад зимнее пальто Лины - она так и ходит в костюмчике, - а для того, чтобы сбыть белье из ее приданого. Его продали евреям на улице Блан-Манто.
Они задолжали Одбалям и другим лавочникам по соседству, больше всего колбаснику, потому что по ресторанам они уже совсем не ходят; украдкой приносят немного еды к себе в комнату, где по-прежнему нет электроплитки. |