Изменить размер шрифта - +
Мы сели за длинный деревянный стол с дымящимся самоваром между нами. Когда я завоевала их доверие, были принесены сахар, сливочное масло и немного съедобного черного хлеба. Это и в самом деле было угощение.

Солдаты смотрели на меня с любопытством. Я была американка, и они хотели разузнать об Америке.

«Почему Америка вступила в войну?»

«Продался ли президент Вильсон капиталистам?»

«Будет ли революция в Америке?»

Вот какие вопросы обрушились на меня. Некоторые из мужчин не умели читать или писать, но их знания были необыкновенны. Было ясно, что они мало верят в американскую демократию. Вера в то, что Америка продалась, широко распространена. Это работа немецкой пропаганды.

Я попыталась ответить на вопросы. Я попыталась заставить их увидеть Америку моими глазами. Я объяснила, что половина нашей страны — это буржуазия; что у нас нет рабочего класса, аналогичного русским рабочим; что даже неквалифицированному американскому рабочему есть что терять, и что, как следствие, в Америке не может произойти революция, подобная той, что случилась в России.

Они были крайне заинтересованы. Большинство поняли мою точку зрения. Они осознали, что перемены в Америке, вероятно, наступят в результате эволюции, а не революции. Я сказала им, что наш президент скорее вел за собой большинство, чем плелся за ним в хвосте; что он был более либеральным и демократическим, чем все предыдущие наши президенты, за исключением Линкольна. Но одного человека неграмотного я не убедила. Было только одно лекарство от неравенства. Рабочий класс должен восстать, неважно — в меньшинстве он или в большинстве. Капиталистам нужно отрубить головы. Он сам хотел рубить их одна за другой. В мерцающем свете мне померещилось, что он выхватил нож, я почувствовала это. Но остальные были против подобных методов. Они заткнули этого подстрекателя. Их смышленость изумляла. Многие никогда не ходили в школу, но тем не менее знали о ситуации как в Америке, так и Европе. Их разговор не сводился лишь к зарплате и еде, но затрагивал вопросы мировой политики.

Вероятно, ни в одной другой цивилизованной стране нет столько неграмотных. Но даже те русские, которые не умеют читать или писать, умеют думать и излагать свои мысли.

К тому времени прибыл комендант, и меня повели проводить мою инспекцию. Массивность старой крепости впечатляла. Стены были толщиной в несколько футов. Никакой звук не мог проникнуть сквозь них. Коридоры были как склепы. Здесь ты был похоронен заживо.

Моя просьба взять интервью у заключенных была немедленно удовлетворена. Меня сопроводили в камеру, и большевистский охранник удалился. Это была комната размером двенадцать на четырнадцать футов, с высоким потолком. В ней было одно маленькое окно высоко на стене. В него невозможно было смотреть, и в дневное время сквозь него проникал внутрь лишь скудный свет. Здесь был каменный пол, а стены были побелены. Камера выглядела чистой, но холодной. В ней стояла влажная холодная атмосфера тюрьмы. Но одна электрическая лампа горела ярко. Она стояла на столе у железной койки. Еще из мебели тут был только стул.

Обитателем этой камеры был бывший министр финансов — человек лет пятидесяти, с седыми волосами и бородой. Он вежливо предложил мне стул и сел на койку. И снова у меня было ощущение перевернутого шиворот-навыворот мира. Рабочие с примкнутыми штыками стояли у двери, в то время как эрудированный министр финансов смиренно сидел на тюремной койке и разговаривал со мной. Он учил как раз английскую грамматику, так как не мог говорить по-английски. Мы разговаривали на французском языке. Он философски принимал свою судьбу. Он не жаловался на условия содержания. К нему и остальным, по его словам, относились как к политическим заключенным. Они могли получать пищу извне, имели право на письма и посещения членов своих семей, имели возможность читать и писать столько, сколько хотели.

Быстрый переход