Изменить размер шрифта - +
Можно ли допустить мысль, что он не понимает, что делает? И не знает, что надо делать?

Нет, он знает, все знает.

Вот собираются ехать в Москву. На такой съезд. А у нее такое состояние, что она дошла (доведена) до предела, когда уже не в силах самой остановиться, не пить. Она и рыдала у меня на груди со словами "Мама, я погибаю и погибну, мне уже не остановиться".

Ведь уже много доказано, что только больница восстанавливала Ольге нормальное состояние здоровья. Никакого нет оправдания, что, вместо того чтобы обратиться к врачам, дома только поят ее коньяком… Мало надеюсь, что Ольга попадет на съезд, больше всего боюсь, что оскандалится".

После съезда ей удается положить Ольгу в больницу. Но и это не спасает – Ольгины погружения в мир забвения становились все более продолжительными.

Конечно, немало писателей тяжело пили. Пил Фадеев и Твардовский, Луговской и Светлов, Смеляков, Яшин, Антокольский, Давид Самойлов и Глазков. Военное поколение научилось пить на войне, военные сто грамм были романтизированы и опоэтизированы. Но после войны пьянство стало для многих единственной формой бегства от укоров совести и постоянного страха. Одним из таких был Фадеев.

Вот как описывает Твардовский, который и сам попадал в подобные палаты не раз, свой приход в больницу к Фадееву в июле 1953 года: "Он был мне очень жалок. Я видел, что и мне он не рад. Как в иные времена, что на душе у него плохо, он стыдится и боится, и томится всеми своими "обусловленностями", но по привычке "бодрится". И его было жаль, узника кремлевской палаты с отдельным душем и нужником, со всем комфортом, вроде того, как он пошутил, что он подобен гитлеровскому генералу в заключении в Западной Германии: уход, пища и т. д., и все же…"

Вот так: на воле, а все равно что в тюрьме. Потому и вырывались к единственной для себя возможной свободе – пьянству.

Профессиональная жизнь советских литераторов: съезды, собрания, пленумы, постановления, исключения, одобрение линии партии – все это представлялось для тех, кто еще сохранил себя, страшным мороком, от которого хотелось бежать. И, наверное, Фадеев, да и не он один, мог бы разделить с Ольгой чувство, с которым написано это стихотворение:

Какая страшная ирония истории! Теперь для писателя "быть с народом" означало пить с народом. Вспоминать о войне с бывшими фронтовиками и блокадниками в забегаловках, в пивных, в подворотнях. Через пьяное братание чувствовать связь с простыми людьми. Только там говорить с ними "за правду". А для Ольги говорить "за правду" публично стало привычной формой существования. Она играла своего рода юродивую.

В пьяном виде она обличала начальников, высмеивала доносчиков, издевалась над лицемерами. И с ней ничего нельзя было сделать.

Ее выходки в Коктебеле приводили отдыхающих – солидных писателей, ученых – в замешательство. "Весь вечер и всю ночь Ольга будоражила Дом творчества и его именитых обитателей, – вспоминал Михаил Рабинович. – Она дерзила им. Известного итальянского физика, перебежавшего к нам, Бруно Понтекорво, она называла "Курва Понтебруно" или "Бруно Понтекурва". Всячески поносила внучку Горького, связанную в свое время с сыном Берия. Досталось и "графине" Л. Толстой, изображавшей эталон светской дамы. В ту же ночь в комнате, откуда все были изгнаны, кроме меня и жены, Ольга читала стихи, свои и чужие, известные и ненапечатанные. Ранним утром мы посадили ее в автобус, уходящий в Феодосию. С нею уезжала и Тамара Макарова. Шли светские проводы, чинные, неторопливые. Вдруг Ольга, вынув из сумочки глиняную свистульку (…подарок низкооплачиваемых собутыльников), громко свистнула, машина рванула, сорвав ритуал прощания…"

У чиновников ее эскапады вызывали настоящий ужас.

Одну из таких историй вспоминал Даниил Гранин, который в то время был вторым секретарем Союза писателей Ленинграда.

Быстрый переход