Я очень ошибусь, если скажу, что ты плачешь от счастья».
Мальчик вытер глаза ладошкой и покачал головой, затем уселся рядом с микассой на землю.
— Я попросил Муссу, — сказал он, запинаясь, — отпустить меня в школу…
Хасан прервал его:
— Могу себе представить, что он тебе ответил: зачем тебе школа? Ведь сам он в школу не ходил, а многого добился в жизни, так?
Омар кивнул. И сквозь очередной приступ рыданий проговорил: «И еще он сказал, что смог себе позволить воспитать чужого ребенка по имени Омар Эфенди!» Плача, он спрятал лицо в ладони.
— Слушай меня, мальчик, — старик положил свои грязные, высохшие руки ему на плечи. — Ты молод и умен, у тебя есть пара ног, которые отнесут тебя туда, куда ты пожелаешь. Имей терпение. Аллах укажет тебе путь. Твоя судьба предначертана, как путь звезд. Если Аллах захочет, чтобы ты пошел в школу, ты пойдешь туда. Если же он решил, что ты останешься погонщиком верблюдов, ты пробудешь им всю свою жизнь.
Слова старика утешили мальчика, и он, несомненно, стал бы ждать исполнения своих желаний и того момента, когда Аллах укажет ему предначертанный путь, если бы не тот жаркий ноябрь, когда ветер вздымал в воздух тучи песка, так что небо темнело — и так семь дней без передышки. Глаза слезились, и никто не решался покинуть стены домов без платка, закрывавшего рот от песка. Люди молились о дожде, но Аллах посылал лишь жаркий безжалостный ветер, перехватывавший дыхание.
На восьмой день, когда ветер утих и люди и животные, как обычно, показались из своих убежищ, чтобы вдохнуть свежего воздуха, одного среди них не было — старого Муссы. Его сердце не выдержало безумства стихии.
Его голову укрыли белой простыней, и так сидел он, как привидение, два дня в своем высоком кресле, повернутый лицом в сторону Мекки, потому что места для носилок в доме не было, а человек, готовящий покойников, нашел время лишь позже. Слишком много жизней унес с собой ветер.
Впервые Омар увидел смерть совсем близко, и мертвый Мусса под белой простыней привел его в такой ужас, что он сбежал к Хасану и поклялся, что никогда более не войдет в дом с покойником.
— Глупец! — разбушевался тот. — Ты что думаешь, что глубокой ночью, когда воют шакалы, он поднимется и пройдет сквозь двери или вознесется на небо, как это утверждают неверные? — И он сплюнул в песок.
Омару стало стыдно; он стыдился своего страха, а боялся — неизвестного.
— Что говорят неверные? — спросил он внезапно.
— Ах, вот оно что! — Хасан ответил неохотно и вытер лоб рукавом; затем качнул головой в сторону «Мена Хаус»: — Одни неверные: англичане, французы, немцы. Одни евреи и христиане! — И он вновь сплюнул, как будто произнесенное вызывало у него отвращение.
— Но ты живешь за счет этих неверных! — воскликнул Омар. — Как ты можешь их презирать?
— Аллаху ведомы мои дела, — ответил Хасан, — и он до сих пор не дал мне знать, что я ему неугоден.
— Значит, я поступаю согласно его воле.
Микасса пожал плечами и потянулся.
— Что мне делать? Если Аллах не желает, чтобы я просил милостыню и крал, он должен быть доволен, что я чищу обувь неверных. — При этих словах он вновь начал стучать щеткой по ящику. «Polishing, polishing, Sir!»
Высокий мужчина, одетый в униформу цвета хаки, вышел из отеля, взглянул на солнце, расплывшееся в мареве на западном склоне неба и, направившись к Хасану, поставил ногу на его ящик. Хасан принялся за работу, сопровождая ее театральными жестами и изображая танцора с саблей.
— Достойный господин, — обратился Хасан к Омару, не отрываясь от работы, — это видно по его обуви. |