А успеть принять правильное решение и уйти в сторону Громов теоретически мог, но вот практически… Никто не решился осудить русского пилота. Кроме него самого.
Нельзя сказать, чтобы Константин всё время терзался, заламывал руки и проклинал себя по ночам. В конце концов, он был зрелый здоровый мужик с отличными нервами и выдержкой удава — других в пилотажную группу не брали. Но иногда боль потери и застарелый комплекс вины возвращались вдруг и жить становилось невыносимо, на душе — муторно и хотелось выть.
А теперь к скорби по Арто прибавилась еще одна — по Жене Яровенко. И снова Громов был признан невиновным. И снова никто не решился его осудить. И снова он судил сам себя.
Господи! Да ведь понятно же, что не будь той поездки в Мурманск, не будь встречи и последующей беседы с советником Маканиным, и не согласись он, Громов, на авантюру с перехватом норвежских транспортов, ничего этого не было бы, Женя был бы жив, ездил бы сейчас на тягаче по полосе, травил бы байки, мечтал бы о том, как поступит в летное училище и станет кадровым офицером. Но, к сожалению, прошлое не имеет сослагательного наклонения. И Женя, запаянный в цинковый гроб, отправился в Мурманск, в свой последний путь, который закончился на военном кладбище. Он был сирота и детдомовец, и писать о его смерти было некому (разве что в детдом, но кому там это интересно?), но от этого никому не стало легче.
И еще одно беспокоило Громова. Ему почему-то казалось, что история с норвежскими транспортами на смерти Жени не закончилась. Она только начинается, а значит, еще будут потери, будут — этого не избежать, — и каждая новая жертва тяжким камнем ляжет на совести майора Громова, который когда-то сказал «да» вместо того, чтобы сказать «нет».
Константин включил свет. На скромном интерьере командирской «бочки-диогене» лежал характерный отпечаток холостяцкого быта. Взять, например, утюг — Наташа никогда не оставила бы его не столе, между электрочайником и тостером. Да что говорить, разве стала бы она гладить форму мужа там же, где он ест?
Громов вспомнил письмо от жены, полученное им три дня назад. Наташа скучает, Кирюша места себе не находит: подай ему папу, и всё тут. Майор тоже скучал по жене и сыну, но привезти их снова сюда не казалось ему хорошей идеей. Хотя и мог уже себе это позволить. Жизнь в части нормализовалась, все долги были выплачены, офицеры получили и «северную» надбавку, и премиальные за «отражение атаки группы неизвестных лиц». Сам себе Громов объяснял свое нежелание выписывать сюда семью тем, что приближается зима и полярная ночь, что сыну скоро в школу и нужно дать ему возможность пройти подготовительный этап в нормальном ритме — еще тысячью причин объяснял. Но одна — самая убедительная, в которой было страшно признаться самому себе — заключалась всё в том же — Громов не мог поверить, что история с транспортами закончилась. И хотя Маканин при последней встрече авторитетно утверждал, что, по данным разведки, мы победили, противник поджал хвост и теперь раз пять подумает прежде, чем начинать военные действия против таких отличных бойцов, Громов продолжал сомневаться. Войну легко развязать, думал Громов, но ой как непросто закончить.
Константин посмотрел на свое отражение в старом мутноватом зеркале, подвешенном над раковиной. Отметил ряд признаков, отнюдь не свидетельствующих о крепком физическом и духовном здоровье: запавшие глаза, бледная кожа, резко очерченные скулы — краше в гроб кладут.
«Если бы меня сейчас видел Федор Семенович, — подумал Громов, — тут и конец моим полетам».
Он провел рукой по щеке и решил побриться. Бриться в три часа ночи — еще один нехороший признак, но и появляться в КДП с щетиной на подбородке командир воинской части не имел морального права. А на КДП сходить стоило. Хотя бы для того, чтобы не оставаться наедине со своими мрачными мыслями. |