Изменить размер шрифта - +

Это было подобно ослеплению, мигрени, судороге. Мое тело никак не хотело соединяться со счастьем, оно настороженно держало его на расстоянии, как опасного зверя, оно бежало от счастья.

Что же до моей души, то она жила сама по себе и спала с первой встречной – на обочинах дорог, в развалинах домов и в канавах, под дождем и при ярком солнце, – словом, везде, где чувствовала себя недосягаемой для взглядов нормальных людей.

Раз уж я решил идти до конца в этой исповеди, которая не возвышает меня, то добавлю к этому хвалебному слову в адрес Орелин штрих, который может показаться незначительной подробностью: сначала я не мог ответить взаимностью, на которую Орелин была вправе рассчитывать. Я не сделал ни одного движения, чтобы прикоснуться к ней, и ничем не дал ей понять, что мне нравятся ее ласки. Но ее решимость вовсе не была притворной. Не обращая внимания на мое молчание, такое же мертвое, как молчание мумии, она своими нежными руками сняла с меня одежду, раздела догола и швырнула подальше все детали моего туалета. Она тихонько смеялась, когда ее руки встречали нехитрые трудности на своем пути. И, по мере того как препятствия исчезали, я слышал, как она со все возрастающим жаром повторяет, что никогда не встречала такого несговорчивого дикаря, как я. В другой ситуации я, может быть, счел бы это комплиментом, но уж никак не в этом контексте.

Когда же наконец упорство Орелин победило мою инертность и когда ничто уже не мешало нашему сближению, я воочию убедился в справедливости моей догадки: Орелин была абсолютно голая, такая же голая, как и я, если не больше. И эта обнаженность наших тел (душу я пока оставляю в стороне), установившая между нами новое равенство, и проистекающее отсюда чувство невинности освободили меня от стыдливой скованности. В одно мгновение мой страх исчез. Обеими руками я жадно обхватил все то, что Орелин мне предлагала: ее плечи, грудь, шею, руки. Я целовал ее щеки, спину, щиколотки, икры. Я впивался в нежную и белую плоть бедер, которая пятнадцать лет назад заставляла меня грезить наяву. Я раздвигал ее ноги – один раз, два раза, тысячу раз. Мне хотелось, чтобы она явилась тысячерукой и тысяченогой богиней, в которой, как в лабиринте, я мог бы затеряться и пропасть.

В Копенгагене я ходил к проституткам на Истедгад, обычно выбирая молодых женщин со светлыми волосами, которые издали напоминали Орелин. Эти пресные встречи при свете неоновой лампы представляли собой смесь коммерции, гигиены и деловитости. Если добавить к этому мое незнание языка, то становится понятной приходившая затем животная тоска. Здесь же ничего похожего! Я был влюблен, влюблен до безумия! Наши губы, руки, взгляды, казалось, не могли расстаться друг с другом. Я держал в объятиях плоть мира, крепко впившись в нее всеми своими девятью пальцами.

Наконец поздно ночью, исчерпав силы, я с облегченным сердцем заснул на плече у Орелин. Это был мой первый счастливый сон за пятнадцать лет. Прекращение огня в разгар войны. Рождественское перемирие. Аллилуйя!

 

Незадолго до рассвета мне приснился «Country Club». Во сне была ночь. Звездная летняя ночь. В траве стрекотали сверчки, на улице распевала молодежь, а соседский петух, обманутый луной, оглашал окрестности несвоевременным кукареканьем. Как в старые времена, мы собрались на террасе, освещенной рядом фонариков. Мать в черной косынке, закрывавшей седые волосы, решала кроссворд. Она никак не могла отгадать слово из шести букв, синоним неблагодарного сына. «Начинается на М, вторая буква А, предпоследняя И». Я один знал ответ, но решил, что лучше промолчать. «Почему, – думал я, – вместо того чтобы заполнять клеточки и придираться ко мне, мать не стряхнет снег со своих волос? Орелин бы на ее месте так и сделала». Жозеф в шапочке для купанья пожал плечами и с воинственным видом заявил, что сейчас проведет поверку, чтобы выяснить, кто отсутствует. Но Зита высказалась против такого метода наведения дисциплины.

Быстрый переход