|
А его все равно не найти. Помнишь вывороченные карманы? Что в них было? Он же бедный студент. Две-три старых десятки в лучшем случае. Ни фамильных перстней, ни именных часов, ни портсигара с монограммой, никаких обличительных предметов. Мразь, преступник наткнулся случайно и убил, воспользовавшись грошами. Если он жив, его уже никогда не уличишь. А скорее всего сгнил где-нибудь или дружки прирезали.
— Все может быть, — вздохнул Мазин. — Но все-таки нужно поговорить с Перепахиным.
— Сейчас?
— Потом можем не успеть. Он ведь ходячая развалина. Был. А сейчас лежачая. После этой встряски у него все обострилось — и печень, и сердце…
— Неужели так плохо?
— Медицине виднее. Но я одно знаю, к черте он сам вышел, а вот за черту его подтолкнули, во всяком случае, подтолкнуть пытались.
Иногда такая настойчивость не убеждает меня, а вызывает даже противодействие.
— Но почему ты категорически отвергаешь попытку самоубийства? Ведь была надпись в членском билете?
— Надпись — пьяная выходка. Ему не дали работу в реставрационных мастерских. Это мы установили. Вот он и намарал в знак протеста.
— Так просто ларчик открывался?
— Непросто. Этот ларчик один из многих, как содержимое сундука, в котором Кащеева смерть хранилась. Не ларчик, одна из матрешек.
Машина бежала по людным улицам, мимо домов, магазинов, стеклянных витрин, деревьев, по-осеннему одетых людей в плащах, с зонтами, предусмотрительно подготовившихся к непогоде, а осень, прохладная, все еще радовала ясным небом, солнцем, добродушно светившимся где-то за высокими зданиями. Было хорошо, и хотелось, чтобы никто из этих поспешающих или, наоборот, медлительных прохожих никогда не испытал боли и горечи, жил достойно и честно и не знал и не подозревал, почему мы едем мимо в машине.
Пышные, но увядающие уже цветы покрывали просторную площадку перед больницей. Мы вышли, поднялись к главврачу.
— Как? — спросил Мазин, и я понял, что он здесь уже не в первый раз.
Врач потрогал переносицу коротким пальцем.
— Боюсь обнадеживать. Если хотите, вообще удивительно, что он жив.
— Но он же еще не старый, — не выдержал я.
— У алкоголиков время течет иначе, — ответил врач.
Мы накинули халаты и вошли в палату, где я совсем недавно разговаривал с Перепахиным. Он снова был тут один, но на этот раз лежал. И заметно было, что стало ему хуже.
И тем не менее я бы не сказал, что наше появление вызвало в нем протест. Напротив, тусклые глаза чуть посвежели. И все-таки это были уже совсем не те глаза, что видел я несколько дней назад. Исчезла подвижная детскость, молодившая рано постаревшее лицо. На подушке лежала голова старика. Врач был прав, время, убыстренное пьяным угаром, сделало свое дело.
— Какие люди, — произнес он, желая говорить иронично, а сказал тихо и без всякого выражения. — Яблоки принесли?
— Мы по делу, Евгений Иванович.
— А разве со мной можно еще иметь дела?
— Только один вопрос. — Он не возразил. — Вы не можете вспомнить, что с вами было перед тем, как вы попали в больницу?
— Какая разница…
— Вам хотели повредить.
— Чем? Водкой? Нет. Это я сам. Я говорю: «Зачем ты эту гуделку завел?» А он: «Я тебе кофе смолоть хочу». — «Не надо мне кофе. Дай лучше водки». Он дал…
— Кто?
— Не помню. Мало ли кто… Я к каждому зайти мог. Там на дачах меня все знали.
— Это на даче было? — спросил я. |