— Забудешь! О, какой легкий и прекрасный совет! Видно, Альфред, что ты никогда не любил. Забыть, можно ли забыть? Забвение — это смерть, это убийство, и знаешь ли ты, какой скорбью окупается забвение? И сколькими слезами и каким отчаянием прикрывается этот гроб?
При этих словах Альфред побледнел и тяжело вздохнул.
— Мизя, как ты мало знаешь меня!
Они взглянули прямо друг другу в глаза и в первый раз друг друга поняли.
Альфред упал в кресло и закрыл лицо рукой. Михалина молчала.
— Братец, — отозвалась она тихо, — ты советуешь мне лекарство, которое, как видно, немногим помогло тебе самому, ты страдаешь?
— Потому что я обрек себя молчанию, не надеясь не только быть любимым, но даже возбудить сострадание к себе. Я борюсь с собой, терплю и жду.
Михалина притворилась, что не поняла его.
— Пусть едет, — сказала она, — пусть едет, ведь это, конечно, то, что ты хотел посоветовать мне? Правда, это необходимо, но почему же я не могу воспользоваться последними минутами и быть с ним? Еще несколько часов, и мне останется одно только воспоминание, не то слезное воспоминание, которое облегчает и смягчает скорбь, но воспоминание страшное, как вечно терзающая, глубокая сердечная рана.
Вошла пани Дерош, они замолчали.
Спустя полчаса явился и Евстафий, грустный и серьезный, как всегда. Альфред занимал француженку рассказами о Париже и Франции, а Мизя и Остап целый вечер тихо и шепотом проговорили между собою. Когда они разошлись, Альфред под предлогом важного дела взял приятеля под руку и увел его к себе в комнату. Он чувствовал необходимость поговорить с ним откровенно и решительно о его будущности и предположениях. Не открывая ему, что видит что-нибудь необыкновенное, угрожающее, он хотел под предлогом собственного блага Евстафия склонить его к отъезду.
— Графу всякий день лучше, — сказал он, — несмотря на благодарность, которой он обязан тебе, не знаю, следует ли тебе выжидать, когда он будет в состоянии как бы сознаться тебе в этом.
— Так я тотчас же выеду.
— Если же ты беспокоишься о своих, то поезжай в Скалу, но не живи здесь.
— Я не желаю никакой благодарности, — отвечал с гордостью Остап.
— Твое пребывание здесь могло бы породить в нем мысль об этом.
Последние слова Альфред выговорил таким озабоченным и нетвердым голосом, что Остап остановился и посмотрел ему в глаза. Привыкнув отгадывать все по выражению его лица, он легко узнал, что Альфред говорил одно, а думал другое, оба стояли, смешавшись и раскрасневшись.
— Если бы я знал тебя менее, — сказал Евстафий, — то подумал бы, что ты не открываешь мне всех своих мыслей.
— Евстафий! Ты веришь моей дружбе?
— О, можешь ли ты сомневаться в этом?
— Поверь же мне, что всякий мой совет происходит от моей дружеской о тебе заботливости.
— Верю и слушаю. Ты едешь в Скалу? И я с тобой.
— Еду завтра. Граф уже не требует нашей помощи. А твои родные?
— Тоже! — отвечал со вздохом Евстафий.
— Так можем уехать?
— Поедем.
Этим окончился их разговор.
На другой день утром, прежде чем они отправились, Михалина вышла просить их к себе. Целую ночь провела она в слезах, борясь с собой, но ничего, кроме грусти, не могла себе добыть. Одно только религиозное воспитание, научающее нас укрощать всякую страсть, может дать человеку силу, необходимую для победы над страстью. Михалина вовсе его не имела, привыкнув поступать только по своей воле, удовлетворять каждую мимолетную свою фантазию, она предалась в первые минуты со всею живостью своего характера возрастающему чувству. |