Изменить размер шрифта - +
Этот день наступает обычно в ноябре, после буйства октябрьских штормов, и если в октябре еще тепло и, кажется, обратимо — то в ноябре уже мертвенно; былой избыток сил переродился в страшное, бело-синее, мутное на горизонте спокойствие, и потому-то так трудно разомкнуть глаза. Но разомкнуть надо, не вечно греться в убогом тепле; Даня ненавидел промежуточные состояния. Переводить — как раз и было чем-то вроде спасения под одеялом. Точнее он сам бы не объяснил. Следовало сделать шаг наружу и начать взаимодействовать с этим миром, лежащим после октябрьского буйства в свинцовом оцепенении. Газета была единственным, что позволяло быть среди всего этого и все-таки не участвовать; ниша летописца предполагает некую отдельность, о которой Даня мечтал втайне. Газета манила. Он мог бы писать о чем угодно, слог был, — и, может быть, даже как-то влиять… напоминать прежние слова… перемигиваться с теми, кто помнит… Он и помыслить не мог, что первым условием приема в газету было именно неумение писать; то, что представлялось ему при чтении «Красной» издержками стиля, было самим этим стилем.

Он выбрал «Красную», потому что других не было; потому что ее вечерний выпуск, помимо отчетов о драках и самоубийствах, публиковал погромы кинокартин и очерки о погромах к юбилею Пятого года; потому что — хоть он и не сформулировал бы этого вслух — в вечерней адресации к мещанству была человечность, из дневного выпуска вытравленная типографской соляной кислотой. «Вечерняя Красная» тихо, исподволь, сквозь зубы разрешала быть человеком, как если бы динозавры шептали, подмигивая: пст, пст… нам интересно то же, что вам… Даня решил действовать прямо — терять было нечего — и отправился на Фонтанку.

Для «Красной» не был еще выстроен длинный комбинат в новом стиле, решавшем и жилые здания в заводском, бесперебойно-производственном духе, — и она располагалась на втором этаже особняка Волынцевых, с таким грозным входом, словно строитель его, немец Ширкель, провидел передачу здания под газету и заранее желал окоротить входящего. Особнячок был так себе, стилизованная поздняя готика в два этажа, и с оградой соотносился, как Казанский со своей колоннадой, — но, Господи, ведь и вся местная жизнь так: забор — во, а войдешь — тьфу. И Даня вошел — с той решимостью, с какой пересекали порог только случайные посетители. Те, для кого работа здесь была рутиной, входили в «Красную» либо с понурой тоской, либо с искусственной, деловитой бодростью, какую так охотно усваивали репортеры. Прежний репортер бегал, спеша первым сообщить сенсацию, — новый передвигался деловито, думая на ходу, как соврать. У них это называлось, «как подать».

Усатый страж изобличил его мигом.

— К кому, товарищ?

— Насчет работы, — бодро отозвался Даня.

— Какой?

— Репортерской, или какая есть.

— Вас ожидают?

— Нет, конечно, — весело сказал Даня. Он почему-то был уверен, что все выгорит, и день был прелестный, нежно-весенний. — Как же они могут ожидать, если я только наниматься?

— Так вам бы позвонить, — пробурчал страж. — Они, может, заняты…

— Ничего, я лично.

— Обождите. — Страж стукнул в фанерную дверь, оттуда высунулся встрепанный востроносый подросток.

— Доложи вот товарищу Кугельскому, к нему относительно устройства.

Подросток с истинно курьерской резвостью дернул наверх по парадной лестнице Волынцевых. Через минуту он ссыпался назад:

— Пройдите, товарищ.

— Э, э, — остановил страж. — Куда «пройдите». Данные ваши сообщите мне.

— Даниил Ильич Галицкий, — солидно сказал Даня.

Быстрый переход