Затем окошечко захлопнулось и открылась дверь. Пышно разодетая женщина смотрела на Якова и что-то говорила по-немецки.
— Музыка, — произнес Яков по-немецки, указывая пальцем в направлении, откуда доносилась музыка.
Он повторил это слово по-французски, и по-английски.
Затем указал на свое ухо. Женщина, похоже, не видела никакого проку в обтрепанном молодом человеке, но, пожимая плечами, позволила ему войти. Они очутились в маленькой прихожей со свисающим с растрескавшегося потолка фонариком из синего стекла. Женщина подняла занавеску, и Яков, чуть пригнувшись, вошел в большую комнату, поразившую его бросавшейся в глаза чрезмерной пышностью. Бахрома была повсюду — на оттоманках, на бархатных диванах, окаймляла шелковые абажуры. На стенах с дешевыми обоями в розах были развешаны фотографии полногрудых девиц, выставивших напоказ свою грудь, в различных обнаженных позах. На полу лежал ковер, в нескольких местах залитый вином; на другом его конце с собакой произошел «несчастный случай», и это так и не выветрилось. Целый ряд закрытых дверей указывал на «рабочие» комнаты, а коридор вел в другие комнаты с кроватями. Несколько проституток расположились в гостиной, слушая пианиста. Он сидел за пианино, с сигарой во рту, наигрывая рэгтайм. На нем были рубашка в красную полоску с синей повязкой на рукавах, плотно облегающие брюки, котелок на голове, а каблуками ботинок он отбивал в такт музыке.
Пианист был первым темнокожим, которого Яков увидел в своей жизни.
Но его влекла музыка. Он приблизился к пианино и, как завороженный, стал следить за быстро бегавшими черными пальцами.
Когда пианист заметил промокшего человека, он перестал играть.
— Кто вы такой, черт возьми? — спросил Роско Хайнес, вынув изо рта сигару.
Он повторил свой вопрос, обратившись к мадам по-немецки. Она пожала плечами.
— Эта музыка… какая-то другая, — проговорил Яков. — Она… красивая.
— Ах-ха! Это называется рэгтайм. В нем вся ярость, накопившаяся за время моей жизни в Нью-Йорке.
— В Нью-Йорке? Вы из Нью-Йорка?
— Совершенно верно. Меня зовут Роско Хайнес. Вы можете назвать это имя на Западной Сто десятой улице, но, пожалуйста, не говорите, где вы меня встретили.
Он усмехнулся и подмигнул. Яков подумал, что ему около тридцати.
— А тебя как зовут? — продолжил он. — Могу с уверенностью сказать, что ты не капуста.
— Меня зовут Яков Рубинштейн. Я из России и еду в Нью-Йорк.
— Ну и ну! Это же грандиозно! Настоящий живой эмигрант. Держу пари, ты считаешь, что там улицы вымощены золотом. Послушай, Яков Рубинштейн, поверь человеку, который там был. Единственное, чем покрыты улицы Нью-Йорка, — это собачьим дерьмом.
Но эти слова были уже за пределами знания Яковом английского языка, да он особенно их и не слушал. Он жадно вглядывался в клавиатуру.
— Я могу играть на пианино, — сказал он. — Я хорошо играю. Я играл обычно на органе в синагоге.
Роско рассмеялся, поднимаясь со стула.
— Ну, здесь, конечно, не синагога, но ты можешь чувствовать себя спокойно. Этим проституткам я ужасно надоел. Может, ты сможешь подкинуть им огоньку? Я играл в лучших публичных домах Парижа и Амстердама, так что могу сказать тебе, эта дыра определенно ступенькой пониже. Хочешь сэндвич? А то ты выглядишь так, будто у тебя остался один нос.
Яков быстро кивнул и сел на стул у пианино.
— Эй, Грета, — крикнул Роско одной из сидевших без дела проституток. — Подними свой зад и принеси сэндвич, толстушечка, mit Fleich für der Junqe. Und ein Bier.
Грета поднялась и вышла из комнаты, а Яков, облокотившись о пианино, стоял, сложа перед собой руки. |