Этой ночью святую переносят из деревенского святилища в развалины ее храма на мысе Грино. Работа нелегкая – в святой три фута высоты, она тяжела, поскольку сделана из сплошного куска базальта, так что нужно четверо мужчин, чтобы перенести ее на цоколе к самой воде. Потом все деревенские проходят перед ней вереницей, один за другим; кто-то наклоняется, чтобы древним ритуальным жестом приложиться к голове святой, надеясь вымолить возвращение чего-нибудь (точнее – кого-нибудь) потерянного. Дети украшают святую цветами. Люди бросают скромные дары – еду, цветы, перевязанные ленточкой пакетики каменной соли, даже деньги – в приливные волны. В жаровнях по обе стороны святой горят кедровые и сосновые щепки. Иногда бывают фейерверки – разрываются над равнодушным морем, словно с вызовом.
Я дождалась темноты и вышла из дома Ветер, который сильнее всего в этой части острова, повернул на юг и выбивал свою «пляску смерти» на окнах и дверях. Я двинулась в путь, плотно запахнув куртку, и сразу увидела отсветы жаровен на дальнем конце мыса. Там когда-то был храм, но в последние сто лет он стоял разрушенный и не использовался. За это время его постепенно присвоило море, так что ныне от храма остался единственный кусок – часть северной стены. Ниша, которую занимала когда-то святая Марина, еще виднеется в выветренных камнях. В башенке над нишей когда-то висел колокол – Маринетта, собственный колокол святой Марины, – но его давно уже нет. Легенда гласит, что он упал в море; другая повествует, как Маринетту украл и переплавил жадный уссинец, а святая прокляла его, и призрачный звон свел с ума. По временам колокол еще звонит – всегда в бурную ночь, всегда предвещая какое-нибудь несчастье. Скептики считают, что звуки, напоминающие колокольный звон, производит южный ветер, продувающий скалы и расщелины мыса Грино. Но саланцам лучше знать; это Маринетта все вызванивает свои предостережения, все приглядывает за саланцами из глубин.
Подходя к мысу, я видела силуэты на освещенной огнями стене старого храма. Много, не меньше тридцати, больше половины деревни. Отец Альбан, островной священник, стоял у воды, в руках – чаша и посох. В отсветах жаровен священник показался мне седым и осунувшимся; когда я прошла мимо, он коротко поздоровался, нисколько не удивленный. От него слабо пахло рыбой; сутана аккуратно заправлена в рыбацкие сапоги.
Традиционное шествие – странно волнующее зрелище, хоть саланцы и не подозревают, что живописны. Они иной крови, чем мы с матерью, – по большей части невысокие, плотные, с мелкими чертами лица, кельты; черноволосые и голубоглазые. Однако эта потрясающая красота быстро вянет, и к старости они превращаются в горгулий – одеваются в черное по примеру предков, а женщины еще носят белый quichenotte. Какой момент ни возьми, три четверти населения деревни, кажется, старше шестидесяти пяти лет.
Я быстро обшарила взглядом лица, все еще надеясь. Старухи в вечном трауре, длинноволосые старики в рыбацких гамашах и черных матерчатых куртках или в рыбацких блузах и сапогах, пара молодых людей, скрасивших костюм рыбака рубашкой кричащего цвета. Отца среди них не было.
Праздничного оживления, памятного мне с детства, в этом году не наблюдалось; цветов вокруг святилища было меньше, а обычных приношений и вовсе почти не видно. Я подумала, что деревенские мрачны, словно жители осажденного города, хотя, быть может, дело лишь в том, что ребенку этот праздник виделся по-иному, чем взрослому человеку, каким я стала.
И вот наконец на дюнах за мысом Грино показался свет фонарей и донесся вой biniou; шествие святой Марины началось. Если играть на biniou умеючи, звук его немного походит на волынку. Но в этих звуках было что-то кошачье, пронзительный вой, перебивавший даже гул ветра.
Я видела каменную плиту, на которую водрузили статую; четверо мужчин, по одному с каждого угла, несли ее, напрягая силы, по неровной земле. |