|
В руке его я заметил щегольскую оленью ручку дорогого охотничьего ножа, который обыкновенно висел у него над постелью. Чуть только кровельные листы загремели под ногами художника, мимо окон пролетело большое полено и, ударившись о стену, завертелось на камнях.
Я выглянул в окно и увидал на кухонном крыльце Вермана. Истомина уж не было и помину. Соваж стоял с взъерошенными волосами, и в левой руке у него было другое полено.
– Я, это я, – говорил Соваж, потрясая поленом.
Маня тихо и молча перебирала ручками свои короткие волосы.
Я решительно не помню, что после было и как я вышел. Я опомнился за воротами, столкнувшись лицом к лицу с Верманом. Соваж стоял на улице в одних панталонах и толстой серпинковой рубашке и страшно дымил гадчайшей сигарой.
– Герман! зачем вы это сделали? – спросил я его в сильном волнении.
– Да! – отвечал Соваж, – да!.. бревном сакрамента… мерзавца… О, я его здесь подожду! я долго подожду с этой самой орудия!
Герман кивнул головою назад и позволил мне разглядеть лежавшее у него за пятками полено.
– Друг мой, это бесполезно.
– Я не друг ваш! – отвечал сердито Верман, – понимайте! Я не друг того, у кого друг такой портной.
– Какой портной, Верман?
– Какой? какой портной? Какой без узла шьет – вот какой. Нет; ти, каналья, с узлом нитка шей! да, с узлом, с узлом, черт тебя съешь с твоей шляпой и с палкой!
Соваж вдруг поднял над головой лежавшее у него за каблуками полено и, заскрипев зубами, как-то не проговорил, а прогавкал:
– Портной без узла! я тебя… в столб вобью!
Полено треснулось с этими словами о тумбу, и одно и другая одновременно раскололись.
Соваж стоял и ерошил свои волосы над разбитою тумбою. На улице не было ни души.
Я долго смотрел на безмолвного Германа, – и представьте себе, о чем размышлял я? Маня, вся только что разыгравшаяся сцена, все это улетело из моей головы, а я с непостижимейшим спокойствием вспомнил о том коренастом, малорослом германском дикаре, который в венском музее стоит перед долговязым римлянином, и мне становилось понятно, как этот коренастый дикарь мог побить и выгнать рослого, в шлем и латы закованного потомка Германика и Агриппины.
Это непостижимо, каким это образом в такие страшные, критические минуты вдруг иной раз вздумается о том, о чем бы, кажется, нет никакой стати и думать в подобные минуты.
Глава восемнадцатая
Возвратясь домой, я не пошел к Истомину. Было ясно, из-за чего он разыграл всю эту гадкую историю: ему вообразилось, что его женят на Мане, и все это свидание счел за подготовительную сцену – за засаду. Досадно было, зачем же он шел на это свидание? чего же он хотел, чего еще добивался от Мани?
В одиннадцатом часу утра на другой день ко мне является Шульц – бледный и оскорбленный.
– Здравствуйте, – говорит, – и одевайтесь – пойдемте к Истомину.
– И что, – спрашиваю, – будет?
– Будет? – дуэль будет. Я убью его.
– Или он вас.
– Или он меня.
– Зачем же вам я-то?
– Я хочу иметь свидетеля при этом разговоре. |