– Печально слышать об этом. Я имею в виду, что у вас есть причина горевать. Кое‑кто предпочитает в такие минуты отвлечься.
– Отвлечься? Всю свою жизнь я построил на презрении ко всему отвлекающему. В этом мире нужно так много сделать, столько узнать о нем…
Он резко смолк, поднял в мою честь бокал и сделал из него глоток.
До чего вкусным оказалось вино – быть может, только потому, что я втайне невольно смаковал тот факт, что осушенный мною бокал вина – настоящая древняя жемчужина – вызревал на лозе еще до Трафальгарской битвы!
Я сказал:
– Я старше вас, сударь (как легко это вежливое «сударь» слетело у меня с языка в качестве обращения!), и с годами открыл для себя одну истину – знание сплошь и рядом приводит к куда менее приятному состоянию духа, нежели простое неведение!
На это он отрывисто рассмеялся.
– Точку зрения какового вы, на мой взгляд, и высказываете. Тем не менее вы, как я погляжу, человек культурный и к тому же иностранец. Почему вы остановились в Сешероне и лишаете себя удовольствий, которые сулит
Женева?
– Мне нравится жить скромно. – А я должен был бы находиться сейчас в Женеве… Но я прибыл слишком поздно, когда солнце уже село, и обнаружил, что городские ворота закрыты, черт бы их побрал. Иначе я бы уже был в отцовском доме…
И вновь он резко смолк. Он нахмурился и уставился на рисунок древесины, из которой была сделана столешница. Меня подмывало задать ему пару‑другую вопросов, но я поостерегся выдать свое полное незнание местных реалий.
Девушка принесла мне суп, а затем и форель – самую свежую и отменную, какую я только когда‑либо пробовал, хотя поданная на гарнир картошка была не так уж хороша. «Нет холодильников, – подумал я, – и нигде не найдешь ни единой консервной банки!» Меня настиг шок. Культурный шок. Временной шок.
Мой собеседник воспользовался этим, чтобы зарыться в свои бумаги.
Посему я вслушивался в разговоры постояльцев вокруг меня, надеясь выловить из них крупицу‑другую злободневной информации. Уж не о последствиях ли наполеоновских войн разглагольствовали они? Или они рассуждали о растущей индустриализации? О первом пересекшем Атлантику пароходе? О Вальтере Скотте, лорде Байроне, Гете, Меттернихе? О работорговле или Венском конгрессе? (Список тем, которые казались мне животрепещущими!) Не обмолвились ли они словечком в адрес юной и доблестной американской нации по другую сторону Атлантики?
Нет.
Они обсуждали последнюю сенсацию – какое‑то гнусное убийство – и женщину, служанку, которую должны были назавтра судить за него в Женеве! Я бы повздыхал об ограниченности человеческой природы, если бы не великолепие моей форели и вина, которым я ее запивал.
Наконец, отложив нож и вилку, я поймал мрачный взгляд соседа по столу и рискнул заговорить с ним:
– Полагаю, завтра вы окажетесь в Женеве вовремя, чтобы увидеть, как предстанет перед лицом правосудия эта недостойная женщина?
Лицо его прорезали жесткие морщины, глаза загорелись гневом. Отложив бумаги, он тихо произнес:
– Правосудие, сказали вы? Что вам известно об этом деле, почему вы заранее считаете эту барышню виновной? Почему вы ждете не дождетесь, чтобы ее повесили? Какой вред причинила она вам – или любой другой живой душе, если на то пошло?
– Прошу меня извинить, насколько я понимаю, вы знаете барышню лично.
Но он уже потупил взор и потерял ко мне всякий интерес. Откинувшись на спинку стула, он, казалось, стал жертвой какого‑то внутреннего конфликта.
– Вокруг нее разлита чистейшая невинность. Безмерная вина ложится всей тяжестью на плечи…
Яне расслышал последних слов, быть может, он сказал: «…других».
Я встал, пожелал ему доброго вечера и вышел на улицу постоять на дороге, наслаждаясь ночными ароматами и зрелищем луны. |