Изменить размер шрифта - +
Он поднял на меня глаза. Лицо Виктора жутко преобразилось – не могу объяснить как – оно уже не выглядело как его лицо.

Он вытащил на свет детский череп, содрогаясь, положил его на стол.

Сдавленным, загробным голосом он произнес:.

– Анри будет подходящим мужем для…

Разрывающий легкие кашель прервал его речь. Изо рта хлынула кровь. Он прижал руку к груди. Я шагнул вперед.

– Мужем для… Снова кровь.

– Виктор… – сказал я. Его глаза закрылись. Он был маленький, хрупкий, совсем молодой человек. Он падал тихонько, скорее осел на пол, нежели рухнул. Его голова откинулась на ковер с усталым жестом. Еще раз он глухо кашлянул, дернулись его ноги. Со старинного фолианта на меня пялился детский череп. Снаружи не переставая выли волки.

 

24

 

Отпустив лошадь, я поджег башню Франкенштейна – не только, чтобы скрыть следы своего преступления, но и дабы уничтожить все его относящиеся к исследованиям записи. Только одну из тетрадей Виктора взял я с собой – его дневник, отчет о продвижении к цели; я сохранил его на случай, если мне удастся когда‑нибудь вернуться в мое собственное время.

Да, будем его так называть. Но моя первоначальная личность уже почти совсем растворилась, и то преддверие ада, в котором я находился, казалось мне единственно знакомым временем. Я сделал то, что сделал.

Оставив позади себя огромный столб дыма, я сел в автомобиль и поехал посмотреть, существуют ли еще в этом срезе реальности вилла Диодати и Кампань Шапюи.

Их не было. Замерзшие просторы раскинулись буквально в броске камня от того места, где раньше открывалась дверь в комнату Мэри. Покажется странным, если я скажу, что испытал облегчение, и все‑таки оно примешивалось к моему открытию, ибо я чувствовал себя слишком запятнанным, чтобы снова приблизиться к ней. Ранее в моей жизни случались периоды, когда апокалиптический характер того или иного события – скажем, сурового личного унижения – заставлял меня с одержимостью навязчивой идеи снова и снова возвращаться к нему в памяти; не столько для того, чтобы его вспомнить, но чтобы вновь быть там, в некоем вечном возвращении вроде постулируемого Успенским, словно некоторым нестерпимо острым эмоциям под силу заставить время замкнуться на себя наподобие лопасти ветряной мельницы. Но все эти случаи – просто ничто в сравнении с той непосильной ношей, которую я взвалил на себя теперь. Я не мог избавиться ни от смерти Виктора, ни от брачного танца. И оба происходили одновременно, были связанным воедино событием, единым по насилию, единым в уничтожении личности, единым в своем невыносимом разрушительном заряде.

В промежутках между ослепительными вспышками этих повторов я пытался заставить свой мозг работать. По крайней мере идол реальности был для меня разрушен, и мне уже не составляло особого труда принять смежность мира 2020 года с Франкенштейном и его монстрами, Байроном, Мэри Шелли. На самом деле, я – так мне казалось – сокрушил фатализм наступающих событий. Если роман Мэри Шелли можно было рассматривать как возможное будущее, то я, убив Виктора, сделал его невозможным.

Но Виктор не был реален. Или, скорее, в том двадцать первом веке, из которого я явился (а могут быть и другие, из которых я не являлся), он существовал лишь как вымышленный или, в лучшем случае, легендарный персонаж, в то время как Мэри Шелли была вполне реальной исторической личностью, оставившей после себя портреты, произведения, не говоря уже о прахе.

В том мире Виктор не достиг точки перехода от возможности к вероятности. Но я явился в какой‑то 1816 год (а их может быть бесчисленное количество, о которых я ничего не знаю), и здесь у него – и его монстра – не меньше реальности, чем у Мэри, Байрона и всех прочих.

Эта мысль открывала головокружительно запутанные перспективы. Уровни возможности и времени казались столь же текучими, как вечно перетекающие друг в друга облака под северными небесами, бесконечно меняющие свою форму, цвет, размеры.

Быстрый переход