Можно подумать, что тебя всегда раньше бросали.
— Я тоже боюсь. Тоже не подготовлена. Квиты? А если бы и бросали. Да другие пусть бы и бросали. А вот ты…
— В общем, квиты. Если бы я мог бросить! Вот тогда-то и интересно не бросать. А когда можешь — тогда и подвига нет. Тогда все равно. А я ведь воспитанный мудростями Белинского, я считал, что ревности нет, что это просто распущенность. Я говорил: любишь, — значит, доверяешь. Перестал доверять — не любишь. Предмет твой перестает тебя любить — страдаешь и, может быть, уходишь. В зависимости от обстоятельств. Хрена с два — нет ревности. Все рационализм. Только теперь я понял, что значит любовь, счастье и мука.
— Как дети. Как дети! Где мы были раньше?!
— Раньше мы работали и, наверное, не любили.
— Брось. Не паскудь наше прошлое. Ведь любили, но растеряли. «Но прекрати свои рассказы, таи, таи, свои мечты».
— Ты права, Люсенька. Ведь была любовь. И у тебя была. И у меня. А я хотел сослаться на некую объективность: любви не было. Вот это и есть, наверное, самый большой грех.
— Именно, Серенький, именно. Это люди уже давно заметили. Помнишь легенду о первородном грехе?
— Ну, Адам и Ева. Съели яблоко запретное и познали грех.
— Именно. А когда с них спросили, Адам сказал: «Это не я — это Ева мне дала», — а сам ел и молчал, а Ева свалила на змия: «Это он мне дал».
— Ну?
— Каждый старался свалить с себя ответственность и переложить на другого. Это и поняли древние: грех-праотец — боязнь ответственности, боязнь отвечать за свои поступки, желание искать причину греха не в себе, а в чем-то или ком-то другом. А? И мы молчанием грешили в клинике. Кто больше, кто меньше. Промолчишь — на другого свалишь.
— Умница ты моя родная. Об этом я и хотел сказать, хоть и не так складно.
Они замолчали. Она положила голову ему на грудь, и оба замерли.
— До чего я ненавижу твой поганый лак на волосах. Они как грязные.
— Заткнись лучше, милый. Это просто плохой лак. А дома у меня есть свой, хороший. Ты и не заметишь.
— А если замечу?
— Заметишь — дурак будешь.
А потом им стало жарко. А потом они скинули с себя простыню.
— Слушай, я всегда так стеснялась раньше, в своей прежней жизни. А теперь пропала вся стеснительность. Я абсолютно ничего не стесняюсь с тобой, я с тобой — как с собой. Как наедине с собой.
А он стал думать и вспоминать, и вспомнились ему их первые дни. У них до этого было много дней, и вдруг появились «их первые дни», он вспомнил, как ехал к ней, когда существовал для них еще другой мир, мир вокруг них.
( — Во-он! Видите, стоит в брюках, золотая головка светится. Вот к ней прямо и подъезжайте. Зеленая куртка.
Дождь создавал не традиционную косую линейку, а идущие вниз, стоящие вертикальные полосы. А сквозь них все видно. И вовсе не сыро.
Мы подъехали к золотой головке. Я вышел под эти полосы, а они, оказывается, не стояли вертикально, а падали.
— Извини, пожалуйста, но благосостояние так повысилось… Еле нашел машину.
— А я понимаю.
— Куда мы?
— Куда угодно.
— А куда угодно?
— Все равно.
— У нас только один час. Пойдем в кафе. Дождь. Пойдем?
— Пойдем.
А через час я должен быть на работе. А она через час… А она опять пойдет домой, у нее сегодня выходной. И опять будет между нами дождь, опять будет серо и не будет светло, как сейчас. |