Изменить размер шрифта - +

Надо было видеть, как пошло в атаку собравшееся воинство. Впереди генералитет, следом поп, дальше все остальные. Наблюдать эту картину без омерзения было просто невозможно. Обжиравшийся поп живо напомнил мне чеховского героя, что «спускал» блин за блином в утробу, глушившие дармовой коньяк генералы тоже были хороши. Подумал: что ж это с авиацией сделалось? Откуда столько халявщиков появилось?

Уже на лестнице повстречал вальяжную женщину, она окинула меня голубым вопрошающим взглядом и спросила: «Уже? Или вам у нас не понравилось?» Надо было что-то ответить, меньше всего мне хотелось обидеть ее, исполнявшую, очевидно, роль мажордома. Пробормотал что-то. А она: «Напрасно. Напрасно спешите. Через часок будет самое интересное, когда начнут расхватывать остатки». Почему-то вспомнил студенческое: «Гуляй, рванина!» И аж в голову ударило: «Что ж с тобой стало, авиация?!»

 

* * *

Случилось, загнали меня, летчика-истребителя, к наземникам. Война — не поспоришь! Велели наводить наших. Осень была. Скоро холодать начало, и в ручейке, в котором я приспособился по утрам мыться, ледок появился. Спраши­ваю старшину роты связи: «Скажи, а баня у вас тут бывает?» У него глаза, как блюдечки, сделались: «Ты что ж, второй месяц у нас и ни разу не банился?» Старшина тут же звонит кому-то: «Салют, Кабарда, сейчас к тебе притопает летчик, помой его, будь другом, Кабарда, а то он обовшивеет, и бе­льишко ему замени, словом, оформи, как надо».

Топаю в артиллерийские тылы, опасаясь напороться на случайную мину. В летной школе нас наземным премудростям не обучали. Автомата и то в глаза не видели! Ну, это так — попутно. До Кабарды я добрался благополучно. Большой, усатый, строгий с виду мужик велел разде­ваться, пистолет и документы принял на личное хранение, выдал шайку, кусочек вонючего мыла граммов так в де­сять и командует: «Ныряй!»

В паркой полутьме палатки ориентируюсь не сразу. Так: вода отпускается в правом углу… по норме. Мутно смотрится фигура, как-то странно намыливающая голову — низко-низко склонилась над шайкой. Волосы длинные, свесились и закрывают лицо… Батюшки-святы — дама! А она откидывает прядку мокрых волос за ухо и насмешли­во спрашивает: «Или ты никогда голой бабы не видел?» Молчу, что тут сказать, а она: «Тебе, дураку, повезло: нам-то три шайки воды отпускают, а вам только по две, пользуйся моментом и радуйся!»

Теперь с улыбкой вспоминаю, как оно было, а тогда, в мои двадцать лет это ж такое переживание — не до смеху.

 

* * *

Да-да! На войне, как на войне — и смех и горе… Иду в штаб, сам начальник штаба корпуса вызвал! Вижу — на маленьком костерике старшина чего-то кашеварит. Запах одуряющий! Пена над котелком стоит шапкой. Полюбо­пытствовал: «Чего сотворяешь, старшой?» Отвечает этак свысока: «Киселек подполковнику гоношу».

Видно, варит он трофейный концентрат, думаю, и подбираю с земли упаковку. Та-а-ак! Мыльный порошок для бритья (земляничный).

Пожалев незнакомого старшину, перевожу ему, а он… он не верит…

 

* * *

За переводчика старался в том штабе фельдшер. И вот что-то у него вдруг не заладилось. Мне велели разобрать­ся. Иду. Приводят раненого капитана. Вижу на нем — че­реп и кости… Эсэсовец, что ли? Следом входит маленький пожилой карикатурного обличия еврей. Понимаю — он и есть толмач. Говорю: «Начинайте допрос, а я постараюсь вам помочь». Толмач произносит что-то на совершенно непонятном мне языке. Немец молчит, тоже не понимает, очевидно. Спрашиваю «переводчика», на каком языке он говорит. «Что за вопрос — НА КАКОМ? Не могу же я го­ворить с эсэсовцем на идиш!? Говорю на древнееврейском, а этот сукин сын делает вид, будто не понимает».

Быстрый переход