Ощущал себя постоянным притворщиком: проходит сквозь них, но маскируется. Неловко ему выказывать, что он в них обнаруживает, под всеми их благожелательными улыбками и самоиллюзиями. Иногда злился на себя — не за что их всех жалеть, страдают-то они чаще всего из-за собственного тщеславия, из-за невзятых честолюбивых вершин, из-за того, что заглядывают завистливо за соседский забор. Жалеть?! Только за скудость. За бедность. За ничтожность. Дух мой не любит людей, как-то сказал он Ритке, но душа прощает и обнимает всех сирых мира сего.
Возможно, все душевные порывы предков Митиных, священников-миссионеров, сконцентрировались в нем, но помни, Рита, что свет, сконцентрировавшись в линзе, способен прожигать.
Если я прожигал — и обжигал — и сжигал — вины моей не было в этом. Так зачем же виню себя?..
Уверенный, что бабушка будет спокойно спать, считая, что внук на даче, и подзабыв о ри-ри, что означало ритуальный Ритин вечерний звонок (она всегда проверяла, на месте ли ее принц), встретив случайно, возле собственного дома бывшую свою приятельницу, круглоглазую узенькую Альмиру, он отправился к ней и провел у нее ночь.
«Вода на поверхности искрится, переливается, кажется легкомысленно-игривой, но глубина ее способна и притянуть, и отпугнуть робких пловцов. И небо вроде вот оно, рядом, с беспечными кудряшками белых облачков, с желтым солнышком, точно из детского мультфильма, но все выше, все выше поднимается самолет, а нет небу конца, за
облачными кудряшками снежные холмы, а дальше огромные поющие пространства, величественное безмолвие…»
— Юлия Николаевна отложила книгу и задумалась. Альмиру любил он год, он любил в ней свой образ Азии — ее орнаменты и тонкие запястья, ее шелковые ресницы, прикрывающие осторожные зрачки, ее горловой крик несущегося наездника, ее навязчивые пряные мелодии и то страстное зло, которое угадывалось под вежливосладкими улыбками и плавными движениями. Он звал ее просто Азиаткой. Она была для него линией, красками, пластикой Азии. Он рисовал ее очень много — и много любил. Он никогда ни к кому не возвращался, и, возможно, провел с ней нынешнюю ночь, только чтобы вспомнить запахи и цвета Азии своей души — так вспоминается что-то во сне, уже к полудню следующего дня полностью стираясь из памяти. И утром он шел к мольберту, чтобы не потерять мелодию ее линий, изогнутых, смуглых: музыкальные зигзаги в пору их страсти рисовались им на всех листочках совершенно автоматически. Наброски его, кстати, Инесса и ее приятели сравнивали с рисунками Пикассо и графикой Анатолия Зверева. К сожалению, и тогда он уже понимал, что Альмира для него — лишь разложимый на линии и краски символ, через узкое горлышко которого пил он древний и душный дух Азии, чтобы, захмелев, превращать его в наркотические образы на полотне. Чувственности обычной Альмира в нем не пробуждала. И она женским чутьем, видимо, улавливала в нем это и однажды призналась в своем непонятном страхе: что-то будто в тебе не совсем человеческое, сказала шепотом, будто мы не в постели, а в Космосе…
Чувственно влекла его, как ни странно, Ритка. И если и рисовал он ее, работы его были или открыто, или чуть завуалированно эротичны.
Может быть, он забыл намеренно о ее обязательном звонке? Любят все Ярославцевы немного подразнить, так — для придания жизни некоторой остроты.
Но Ритка готова была его убить!
Не забавно ли? Милая дуреха. Контролировать его каждый шаг — это, пожалуй, слишком. Достаточно ему пристального Циклопа — его старой кормилицы.
Но уже было жаль ее, и он тут же приехал к ней на работу
— она заведовала культработой клуба. Они пошли в парк, она курила и язвила насчет его распутного образа жизни. Он весело лгал, что был у приятеля. Если в творчестве он шел, пожалуй, одной из самых трудных дорог, то в общении предпочитал пути наименьшего сопротивления. |