Но у каждой черты, мой друг, есть тень: так, Антон Андреевич, поражая достославную супругу Серафиму, проявляет неожиданно упрямство в какой-нибудь мелочи: «Я не разрешаю тебе класть салфетку на телевизор, это безвкусно!» — она салфетку стелет, он ее срывает, бросает на пол и топчет ногами. Ну, это ты уже приврал, батенька. Мда. Сергей Ярославцев, исполнительный и четкий, вдруг теряет служебное удостоверение — верно, был такой весьма опасный казус — и чуть не вылетает со службы. Спасает его то, что через две недели документ возвращает его шапошная подружка, однако дежурного повышения по службе он лишается. Наталья, соглашаясь со всеми и со всем, вдруг, как последняя дура, отказывает самому выгодному жениху. Не тебе ли? Ну что ты, я — нищий. Мечтая, так сказать, выйти замуж по настоящей романтической любви. А ты, друг мой Митрич, вообще не поддаешься никаким прогнозам. Как, впрочем, и я, твой покорный слуга. Мы внезапны, удивительны и порывисты, как все простые гонимые гении. И гонит нас не общество, а ветер перемен. Только мы с тобой о нас знаем правду, только мы понимаем, что поведение наше образует сплошную линию, воспринимаемую окружающими дискретно — выхватывают наблюдатели лишь маленькие отрезки ее — и оттого-то каждый наш следующий шаг воспринимают они не как
закономерное продолжение шага предыдущего, но как нечто абсолютно неожиданное. Большую часть линии бедолаги увидеть не способны.
Сочинитель вскоре уехал, погрузился то ли в столичный, то ли в питерский андеграунд, а вместо повести прислал очень короткий рассказ «Черта»:
«…Сказку кобылью. Уличен в самых честных правилах движения челобитного. Выбиватель колб пустотных. Расстели мне ковер. Вот, ай, что ты, не так сразу. Собака по имени Карта терлась у его ног. Карта, ату. Нет, не турецкий, хотя и ручной работы. Китайский, как видно. Кому? Кинул, гляди-ка, на ее колени. Последняя? Ес. За воротом каркает. Кар. Кар. Какая малышка ты, тю-тю-тю-тю. Это черта. Подковой свернуться или вытянуться надменно, оказывается, камень там каркал, вытянуться, обозначив ничто как нечто между никем и никогда. Ра освещает навес бровей. Смешение наших кровей, о, теплая. Равновесие. Шуршат житницы нашей великой щастливой… шуршат, маршал, салют, Шиллер намедни мне снился. Шушукаемся, сучата. Ой, теплая, прямо стекает, зажми. Откуда? Из колбы. Это дымится роща над твоею горою — с нее стаял снег, посмотри, какой па-рок! Что ты меня надуваешь, сейчас поднимусь над сосной. Лопну на лобном месте. Давно я ужей отстрелял. Уже — раз-уже-два-я — металлический раб. Нет, мягко, что балаболишь? Значит, напрасно я пил укусов Экзистенцию — точно — ползали только ужи. Ну, прислонись, тишина, непонимания вечный простор, счастье частичек, разбросанных в пустоте множества слов, — из ничего прорастает никто — и за нами следит. Патриаршит. Шут. Разоблаченный, он облачился в пижаму. С коленей твоих каплет райская пустота. Мягко внутри нее. А снаружи? Что ты боишься — выверни! Крест. Верхняя часть его тонет в вечных миазмах северного полюса моего пупа. Вилку воткни, он залает, тем отрицая сразу же нереальность черты, — размноженная она прыгает на штанах. Вытянул между нами решетки. Колбы считает, а делает вид, что читает газету. Зева
ет. О, саблезубой пещеры красный огонь. Вот отчего твои плечи облазят — спадают к ступням — лезут мне в сны — лижу, выдуваю тебя из колбы, чтобы придать завершенность мягкой текучести слов, но разрушить — гав — навесие патриаршье. Весы июля — любо-весие, липа — высие, лютне — вытие — постой, кажется, свитие, светие, соцветие и со-итие — с мира по нитке — вот она вновь — как не сбегай — вытянулась, умноженная зеркалами твоими, цыпочка. Дребезжа, проносится дева-надежда. Гайки, шурупы, винты — о, поцелуй плоскогубой. Дыхание января. |