Нет, меня путала собственная уступчивость. Мне нужно было уехать, чтобы за это время вновь облачиться в обрывки достоинства и здравого смысла. «Они» застигли меня врасплох и раздели догола, и сейчас я надеялся вернуть себе хоть слабое подобие самоуважения, разыграв перед Александром и Роузмери роль обманутого мужа. Проще говоря, мне требовалось время для размышления, а еще проще — время, чтобы пережить случившееся.
Только теперь я начал этому верить. Вечер признаний Антонии, во время которого я очень много выпил, впоследствии стал казаться мне мрачной выдумкой с омерзительными подробностями. Однако в тот вечер боли я не почувствовал. Она возникла позднее — смутная, совершенно безотчетная, похожая на воспоминание о каких-то детских утратах. Знакомый мир ясных целей и привычных предметов, в котором я так долго жил, больше не принадлежал мне, и наш милый дом внезапно приобрел сходство с дорогим антикварным магазином. Каждая вещь воспринималась сама по себе, не составляя единого ансамбля. Странно, что боль впервые проявилась и выразила себя через вещи, как будто они сделались печальными символами потери, которую я еще не мог осознать целиком. Вещи оказались мудрее меня — они поняли и принялись безмолвно оплакивать уход Антонии. Вместе с ней из дома действительно ушли тепло и защищенность. А ведь несколько дней назад я был беспечен, делил себя между Антонией и Джорджи и отдавал Антонии лишь часть. Как это странно, твердил я себе. Теперь с ее уходом распалось все. Словно кожу содрали. Или, точнее, ясно очерченный круг моей жизни, такой уютный и симметричный, вдруг резко искривился, в лицо мне задул холодный ветер и сгустилась тьма.
Однако я держался молодцом. Это, по крайней мере, было очевидно и стало для меня главным. Благодаря незаметному волевому усилию я сумел обрести устойчивость. Я вел себя достойно, и теплая волна благодарности, исходившая от Антонии и Палмера, постоянно ощущалась мной. Лишенный других, согревающих меня чувств, я малодушно принимал эти знаки внимания. Принимать их казалось неизбежным, но я решил порвать все нити и бежать. Я упустил время, когда мог действовать, и порой страшно сожалел об этом, хотя совершенно не понимал, к чему привели бы мои поступки. Было очевидно — и иногда это утешало меня, а иногда казалось невыносимым, — что Антония и Палмер действительно очень любят друг друга. Теперь, когда они могли любить открыто, да еще я уступил им, более того, как я горько отметил, фактически благословил и освободил их, они безудержно радовались. Я никогда не видел их такими веселыми, полными жизни, яркими и сияющими. Казалось, будто они без устали носятся в вихре вальса. Я все равно не мог бы противостоять подобной силе, говорил я себе. Но также чувствовал, что стоило мне постараться, если бы я только знал, какую тактику следовало применить, столкнувшись с мягкой убежденностью Антонии и ее незамедлительно последовавшей благодарностью, то, даже если бы моя попытка не удалась, я частично избавился бы от гнетущей боли. Они лишили меня минут неистовства, когда я мог напрячь силы и волю и совершить какой-нибудь, пусть даже ненужный, поступок, и этого я им никогда не прощу.
Какая ирония судьбы! — размышлял я, сидя в поезде. Еще неделю назад я обладал двумя женщинами, теперь, вполне возможно, у меня не останется ни одной. Не сведет ли на нет каким-то таинственным образом мой разрыв с Антонией и отношения с Джорджи, словно два этих растущих побега, отнюдь не соперничая между собой, подпитывали друг друга? Однако в этом я совсем не был уверен, и мои мысли осторожно, даже застенчиво вернулись к моей любовнице. Я не общался с Джорджи с того рокового дня, когда на меня обрушились признания Антонии, и, поскольку событие еще не стало общеизвестным, она могла ничего не знать о переменах в моей судьбе. Мне не хотелось ей рассказывать. Еще не пришло время, когда я почувствовал бы, что могу говорить людям то, чего они от меня ждут. Гадая и прикидывая, что ждет от меня Джорджи, я понял, как плохо я, в сущности, ее знаю. |