|
, не убоявшись Бога, без родительского благословения, без Божьего венца окрутился с Галсанкиной дочкой. Деваха она бравая, смалу ра-ботливая, домовитая и душа ее добрая, а все одно, не будет ему, чаду неразумному, материного благословения. Оно, конечно, еравнинские буряты, да особливо дугарнимаевская родова, люди простые, к русским приветные, а все живут своим степным уставом, и не след нашему брату совать русский нос куда не просят, — дружба дружбой, а табачок врозь; а посему надо Елизару, коли не поздно, отступиться от девки, пожалеть и не морочить ей голову. Либо уж жениться, коль Дугарнимаевы не супротив того.
По тусклому, ускользающему взору девушки Елизар доспел, что письмо читано, пережито, благо, что хоть слезами не залито; и весь грустный вечер материны причитания городились промеж них огорожей, серой и тоскливой, мешая блажить о вольном, любовном, заставляя думать о будничном, земном.
— …Ты скажи прямо, русским языком, ты по любви со мной или?.. — пытал он, разметавшись по широкой кровати с литыми чугунными козырьками; и Дарима, смугло светясь прохладной наготой, завесив Елизарово лицо проливнем смоляных волос, тут же переспросила:
— Или как гулящая?..
— Ну ты, милая, к словам-то не цепляйся. Я серьезно…
— Ты еще сам не решил, себя и спрашиваешь.
— Нет, я решил: хана мне без тебя… Нет, но ты скажи: ты по любви?
— Дурачок ты, дурачок, — сухо и нежно поцеловала его в лоб, в щеки. — Если б не любила… Думаешь, легко мне.
— Понимаю, милая ты моя, любимая… — сострадательная душа его виновато заныла, взгляд затуманился слезами. — Ну, ничего, поеду в Иркутск, заверну к матери, и всё улажу. Мать, она добрая, поймет, что мы любим друг друга. Да и никто нам не указ…
— Никто! — не желая думать тревожную думу, торопливо согласилась она. — А жаль, что ты не родился бурятом…
Елизар засмеялся, пытаясь вообразить себя бурятом.
— Да я уж подле тебя бурятом стал. Би шаамда дуртээб… Правильно, Дарима?
Девушка привычно улыбнулась его корявому выговору и с кокетливой ревностью спросила:
— И многим ты говорил про любовь?
— И еще кое-что… — решил он подразнить ревнивую зазнобу. — Шы намэ талыштэ? Верно сказал?
— Можно догадаться.
— Мне порой чудится, будто я давным-давно толкую с тобой по-бурятски, и живем мы на степном гурту, в войлочной юрте…
— В Еравне ни одной юрты не осталось, все давным-давно в избах живут.
— А жаль… Я бы в юрте с тобой пожил, попил бы арзу, ара-кушку молочную. А вообразим, что это юрта… Очаг разведем, дыру в потолке прорубим, чтобы дым валил, настелим войлочных потников под божницей, будем полеживать и… — неутолимый Елизар обнял девушку.
— Успокойся, — Дарима заслонилась ладошками.
— Красиво: белая долина — сагаан гоол… ночь… в отдушину над очагом смотрит белая луна… сияют звезды… и мы в юрте вдвоем, и я играю на хуре… Вот так, — прыгнул с кровати, сорвал со стены пошарканную гитарешку, на которой изредка бренчал и, подыгрывая, с нарочитой печалью запел:
— Нет, — пихнул гитару, — я бы пел по-бурятски, и горел бы костерок в очаге, и мы полеживали бы на белом войлоке, и…
— Одно у тебя на уме, — засмеялась Дарима. — Ты пошто такой беспокойный?! Наши ребята спокойнее… У тебя, однако, в каждом селе по невесте.
— Льстишь… Да нет, какие там невесты. Успеха не имею у вашей сестры… А вообрази, что мы не в избе, а в юрте, возле горящего очага…
Избенка — со столбом-неудобью посреди, подпирающим матицу, круглую, тонкомерную, с облупленной известкой, из остатней моченьки сдерживающую отлученный, провисший потолок, — избенка эта выпала Елизару на лето от родного дяди, пожилого бобыля, который пустил племяша под ветхую крышу, и, наказав сестре, старой Ефимье, присматривать, укатил к брату в Улан-Удэ. |