|
. — со своими причиндалами ножом заколол Дамбиху. Варнаков в кутузку, парня хоронили всем селом.
— Царствие ему Небесное — по староумию забыв, что степной парень не верил ни в Бога, ни в лукавого, тетка Ефимья привычно перекрестилась в красный угол, откуда сумеречно посвечивали древлие образа. — Упокой душу раба Божия… Отмучился, бедалажный.
Да, успокоилась хмельная и неприкаянная дамбихина душа, — беспечально вздохнул Елизар, заведомо знавший, что добром парень не кончит: либо пьяный замерзнет, либо в озере утонет, либо сгорит от вина, либо напорется на жиганью финку.
Тут же и забыв дружка из счастливого жаргалантинского детства, побрел в избенку, по самые застрехи укутанную лебедой и крапивой. Долго и недвижно сидел в сырой, разбухшей нежилым, заплесневелым духом, промозглой избушке, тревожно отметив, что в кути и горенке не осталось ничего, напоминающего Дариму, — ни цветастого байкового халата, ни другой одежонки, привычно висевшей возле двери на резных деревянных вешалах; и лишь старая, измаянная кровать, туго затянутая пикейным покрывалом, еще зримо, подогревая озябшую кровь, являла воображению бессонные, яро и беспамятно сгоревшие ночи.
На столешнице, пуще растревожив Елизара, белела пачка писем, сочиненных им за два иркутских месяца, с байкальскими видами и облинявшими, сплющенными цветочками, какие он исподтихаря рвал в Тихвинском сквере и вкладывал в конверты. Пока еще не ведая, куда бежать, стал просматривать влажные, слипшиеся письма, то печальные, тоскующие, то захлебистые, раскаленные страстью; и невольно перечел вписанные в них стихи Намжила Нимбуева, отичи и дедичи которого жили в соседнем айле Усть-Эгите. Стихи, похожие на короткий и счастливый летний сон, так потрясли Елизара…потрясла и ранняя смерть Намжила… так согласно и счастливо легли в Елизарову душу, что порой казалось, будто стихи испелись из его грустного и ликующего духа, вызрев долгими и осветленными иркутскими ночами; и так стихи разбередили тоскующую суть, что Елизар не удержался и переписал их для Даримы.
неожиданно вслух прочел первое стихотворение, не глядя на листок, —
И хотя не солнце алой саранкой расцвело и пылало над Елизаром и Даримой в степной ночи, но бельмастый месяц отчужденно и холодно висел над увалом, с мудрым покоем следя за возлюбленными, летящими на пастушьих конях над сонными травами и, спешившись, припавшими к голубовато-белой степи.
Елизар вырвал из конверта другое письмо и опять прочел шепотом:
На испещренных синими чернилами мятых листах стало нарождаться и оживать Даримино лицо, мягко округленное, смуг-лое, с пугающей и манящей тайной в ночных глазах; девушка явственно ожила в сумрачной избушке, когда он читал последнее, сочиненное за неделю до приезда, слезливое письмо и приложенный к нему стих:
Сидеть сиднем было уже невмоготу…сиди не сиди, добра не высидишь… и, растревоженный, обиженный на Дариму…не могла уж встретить!.. Елизар, глядя на ночь, тронулся на бараний гурт; суетливо заковылял, подсобляя черным батожком и не слыша, что уже ласково, вслух, шепчет девушке обиды и упреки. Ну да, милые ссорятся — тешатся…
* * *
Даже при здоровых и быстрых ногах степной проселок показался бы ему мучительно долгой, словно в занебесье, к небожителям-бурханам, вечной дорогой, — так уж рвалось сердце, так уж, истосковавшись по Дариме, уносилось, крылистое, вперед, что и не поспеть хромым шагом, так уж хотелось махом перескочить увал и спешиться возле загаданной и жданной. С едва переносимой мукой доскребся до гребня увала-добуна, до сиротливой березы, где присел, чтобы дать отдышку непослушной, ноющей ноге; но тут, возле онго хухан, такие прихлынули поминания, что сил не было сидеть, и он, похрустывая зубами от боли, стреляющей в ноге, кривя рот, похромал дальше, всем телом наваливаясь на казенный батожок. |